• Приглашаем посетить наш сайт
    Зощенко (zoschenko.lit-info.ru)
  • Великий раскол
    Глава XVI. Убийство Брюховецкого

    XVI. Убийство Брюховецкого

    Из хмурой, холодной Москвы, где птица на лету замерзала, а волки от стужи укрывались в человеческое жилье, перенесемся на теплый юг, в благодатную Украину.

    Весна, усыпав землю опавшими лепестками роз, шиповника, горицвета, желтого дрока и пахучей липы, уже уступала место жаркому лету, предшествуемому "зелеными святами", "русальными игрищами", "клечальными ходами" и отпевающими свой положенный природою термин соловьями и кукушками. Вместо цвета желтого дрока и горицвета зеленые рощи, возлески и садочки горят "червонными чоботками" черноклена, пунцовыми, с черным крапом, глазами бруслины, пышными лепестками мака, чернобров-цев и гвоздики. Неумолчные ночные трели соловьев и гугнявые покукиванья кукушек заменялись неумолчными "русальными" песнями звонкоголосых "дивчат". Молодежь, в ожидании рабочей поры, дни и ночи проводит на улице, либо у реки, либо в поле за цветами, за выискиванием утиных и перепелиных яиц, либо рассыпается по лесу. Старые бабы бродят по лугам и полям, рвут добрые и недобрые травы: от порчи и дурного глаза, травы чаровницкие и всякое полезное и вредное зелье.

    Шла "русальная" неделя. Слышались россказни о том, что Пилип, возвращаясь из лесу лунною ночью, видел, как русалка качалась на гибких ветвях вербы и манила к себе Пилипа; но Пилип сказал: "Цур тоби, проклятая мавка, вот тоби дуля",-- и благополучно дошел домой; или как Харько, переезжая на човне через Псел вечером, тоже видел, как на берегу, в высокой осоке, какая-то дивчина чесала косу, а когда он вынул из шапки горсть полыни и показал ее дивчине, она захохотала не своим голосом и бултыхнулась в воду. Говорили также, что на Остапа Прудкого напали разом пять русалок и стали его щекотать, а он был немножко выпивши, да и ну их всех "мацать" куда попало, так они, аспидские, простоволосые девки, все и разбежались от него с визгом, а он, Остап, ничего-то он не боится, да за ними, да все кричит: "Улю-лю-лю! улю-лю-лю!" После парубки говорили, что это были не русалки, а свои же, гадячские девчата, которые хотели испугать пьяненького Остапа; так не на таковского наскочили: он их всех полапал-таки порядком. А Явдоха Танцюриха, так та застала ночью русалку у себя на огороде; русалка рвала молодой бут, так Явдоха как кинет на проклятую русалку пучок любистку; а она как перекинется козою, да как закричит: "Меке-ке-ке!", да как махнет через плетень, только ее и духу было.

    Вот уже третью такую "русальную" неделю, третью весну проводит в Гадяче молодая пани гетманова, боярыня Брюховецкая, которую мы видели еще княжною Долгорукою в кремлевском дворце, в мастерских царицыных палатах, вместе с боярынею Морозовою, княгинею Урусовою и маленькою царевною Софьюшкою. Третье лето боярыня Брюховецкая живет в Украине, слышит и веселые, и тоскливые украинские песни, видит и приветливые, и сумрачные лица этих черкасов и черкашенок, эти черные чубы и усы, эти чернявые, увитые лентами и цветами красивые головки и все тоскует по своей родной сторонушке, по хмурой, но дорогой ей Москве белокаменной.

    Недавно муженек ее, гетман Иванушко, "с великим поспешением" выступил в поход с казаками, а куда, против кого, она не ведает: не то против татар, не то против поляков, не то против Дорошенка. Уж этот ей Петрушка Дорошонок-вор! Почему-то она давно не любит его и боится. Должно быть, он недоброе что затевает против матушки Москвы и супротив его царского пресветлого величества... А что-то на Москве делается? Говорят, что был там собор и на нем патриарха Никона с престола низложили, а черкасские люди на Москву за это серчают: сказывают, что его низложили неправедно, по злобе бояр. И за то черкасские люди серчают, что с Москвы приехали писчики перепись делать на Украине да всех в московское тягло записывать.

    -- А ты, матушка боярыня, все по муженьку, по боярину Иван Мартыновичу убиваешься? Полно, родная, погляди, как вон люди веселятся,-- говорила старая няня Ак-сентьевна, которая не хотела расставаться с своей боярышней и вместе с нею оставила родную Москву для этой постылой черкасской сторонки. -- Такое уж его ратное дело, матушка... А побьет, погромит этих татар да поляков и к тебе, голубушке, воротится.

    -- Да я, няня, по Москве соскучилась,-- отвечала молодая гетманша-боярыня. -- Легко сказать, третий год не вижу родной стороны... Хоть бы собачка с родимой сторонушки прибежала.

    -- И-и, родная! Что об Москве-то убиваться! Что там?-- утешала ее старуха, а у самой тоже сердце щемило. -- Одне смуты топерево на Москве и по всей московской земле стоят... Гонцы вон сказывают, и не приведи бог!.. Никона патриарха посхимили, протопопа Аввакума заслали, сказывают, туда, куда ворон костей не занашивал... И стала на Москве шатость; не знают люди, как и молиться, как и метания в церкви творить... И просвиры, матушка, сказывают, уже не те ноне пекут, все по-новому, по-хохлацкому, сказывают... А на Дону, сказывают и по

    Волге воровские казаки царским воеводам дурно чинят: проявился у них, сказывают, воровской атаман, по прозванию Стенька Разин; так его, мать моя, и пуля не берет: в его это стреляют, а он пули рукой хватает да назад пущает. А коли ему нужно через воду плыть, так он, собачий сын, расстелет это зипун, сядет на ем и поплыл по морю, словно бы на корабле.

    -- А все же на Москве, няня, лучше, чем тут,-- не унималась молодая боярыня.

    -- И-и, родная! А ты-ко послушай, как оне, черкашенки-то, песни свои играют, ишь голосищи какие! И в Москве таких не сыскать... А вон как оне кружатся-то, плетень, что ли, заплетают, вона короводы как водят, девчаты да паробки, видный народ... Смотрит-ко, смотри, матушка; а вон и наши парни, стрельцы молодые, туда же, в коровод, затесались, то-то дело молодое, веселое...

    Дом гетмана Брюховецкого в Гадяче, гетманской временной резиденции, расположен был на возвышенности, недалеко от берега Псела, и фасом выходил на эту небольшую, но живописно текущую среди зелени речку. К большому деревянному гетманскому дому, осененному стройными тополями, примыкал сад, тянувшийся по скату и густо заросший ветвистыми, с серебряной листвой, тополями, дубом и липами. В густой листве искрились золотом на солнце и высвистывали золотистые иволги. Иногда, как бы нечаянно или ошибкой, начинала гугнеть кукушка, но тотчас же срывалась с голоса и кончала крикливым и хриплым говорком. Звонко кикали над вершинами копчики, гоняя от своих гнезд сорок и галок. Пустельга пряла в высокой, прозрачной синеве своими подвижными крыльями и разом срывалась в траву, завидя добычу. Пчелы усердно работали и гудели в ветвях развесистой липы.

    Под одной из таких лип, у ствола которой разостлан был богатый персидский ковер, на деревянном резном кресле сидела молодая гетманша и вышивала золотым бисером и мелким жемчугом кисет для своего мужа, а старая нянька, повязанная платком, сидела на ковре и вязала свивальник: ее молодая боярынька была если еще не на сносе, то все-таки уже с заметным спереди округлением. Внизу, перед глазами у них, по берегу Псела двигались или неподвижно сидели на траве живописные группы гадячской молодежи. Шли "русальные" игры под звонкий смех и пение десятков молодых женских голосов, которым иногда вторили, передразнивая их, голоса мужские:

    Проводили русалочки, проводили,
    Щоб вони до нас не ходили.
    Да нашего житечка не ломили,
    Да наших дивочок не ловили.

    Свежие, чистые, сильные голоса разом обрывались, потому что выходило какое-то замешательство. Молодой, с русыми кудрями, стрелец погнался было за круглолицей, утыканной цветами дивчиною, настиг было ее, звонко хохочущую и звонко звенящую монистами, у самого хоровода, но та его разом оборвала.

    -- Геть, москалю! Одчепись!-- протестовала она, защищаясь кокетливо, когда стрелец хотел дать волю своим московским рукам. -- Жартуй с своею московкою.

    Последовал дружный хохот. Все девчата, перестав петь, вооружились против стрельца, швыряя в него травой и цветами.

    -- Да московки, девыньки, далече, где ж их взять! -- оправдывался стрелец.

    -- Геть, геть, поганый!

    Стрелец, почесывая затылок, удалился, тем более что ближайшие парубки поглядывали на него не особенно дружелюбно.

    Солнце, спускавшееся к западу, играя на раскрасневшихся лицах дивчат и на целых горстях цветов, украшавших их головы, кидало длинные двигавшиеся тени на воду. Хохлята, роясь у воды в песке, оглашали воздух своим пением:

    Савка-булавка
    Покотив булку
    Та вбив курку.
    Положив на столи:
    Дивитеся, москали.

    -- Явдохо! Явдохо! Чи не тая русалка у тебе на городи бут поила? -- кричал Остап Прудкий, указывая на гетманского козла, которого дразнили дети, а он становился на задние ноги и тряс бородою.

    -- А то ж вона: може, и тебе таки русалки лоскотали, а ты их, пьяненький, мацав,-- отрезала Явдоха Танцюрчиха.

    Опять взрыв хохота, который прекратился только тогда, когда к берегу Псела потянулась из города процессия старух и молодиц с ковшами и черепками в руках. В ковшах и черепках было молоко. Старухи и молодицы, макая в молоко пучками полыни, кропили вокруг себя дорогу, по которой шли. Это они задабривали молоком русалок: когда по тем местам, которые в русальную неделю окроплены молоком, будут ходить коровы, то русалки не станут ни портить их, ни доить.

    -- Ох, матушки! Никак нам бог гостей посылает,-- радостно сказала старая няня гетманши, отеняя ладонью глаза и вглядываясь в приближавшуюся группу прохожих с котомками за плечами.

    -- Где, где, няня? -- встрепенулась молодая боярыня, бросая работу и мгновенно покрываясь румянцем.

    -- Да вон идут к нашему двору.

    Действительно, берегом, по которому мимо гетманского двора пролегала большая дорога, двигалась группа богомольцев. Их можно было сразу узнать по длинным палкам в руках, по буракам и тыквенным кубышкам у пояса и по котомкам за плечами. В группе виднелись старики и молодые парни, а больше всего бабы и девушки. Все они смотрели загорелыми, запыленными и усталыми. Ноги, обутые в лапти, с трудом передвигались.

    -- Беги, нянечка, голубушка, заверни их к нам,-- видимо волновалась боярыня,-- это наши московские страннички, я вижу.

    Старуха торопливо пошла навстречу прохожим. Она издали махала им рукой и кланялась.

    -- У-у! Москали в лаптях! -- кричали хохлята с берегу, завидя прохожих.

    Брюховецкая торопливо, насколько позволяла ей это ее "непраздность", пошла к дому, чтобы встретить странничков, и притом странничков с родной стороны. Стрельцы, стоявшие у ворот гетманского дома и издали любовавшиеся "русальными" играми хорошеньких "хохлаток", также радостно приветствовали своих запыленных земляков и землячек. "Давно ли с Москвы? Что там делается, в Расеюшке-матушке, все ли здорово? Как крестятся? Не тремя ли персты? Как схимили Никона патриарха?" -- слышались вопросы. Страннички наскоро отвечали, и что "с Москвы давно, как реки прошли", что теперь идут "от угодничков, из Киева", а насчет креста и Никона "и-и! и не приведи бог!"...

    А с берега широким потоком лилась чуждая московскому уху мелодия:


    А в той долини калина,
    Ой там Ганочка гуляла,
    Жемчуг-намисто бирвала...

    Богомолки и богомольцы, ведомые старою нянею, у которой от удовольствия даже морщины сгладились и щеки покраснели, гуськом взошли на галерею с навесом, примыкавшую к гетманскому дому, и низко кланялись гетманше, которая встречала их со слезами радости на глазах.

    -- Вот, матушка боярыня, ты говорила, что хуть бы собачка с родной сторонки прибежала, ан вон на, бог послал своих странничков,-- тараторила няня, разводя руками.

    -- Как-то, матушка-боярынюшка, поживаете на чужой сторонушке? А мы вам святости от святых угодничков принесли,-- говорила передняя странница в костюме чернички. -- О-ох! Давно-давно не видали мы на Москве твоих ясных очушек, матушка, не слыхали твоего голосу медового... А частенько-таки про твою милость вспоминали с матушкой боярыней Федосьей Прокопьевной да сестрицей ее милости, княгинюшкой Авдотьей Прокопьевной: что-то де, говорим, наша гетманша золотая на чужой черкасской сторонке? Далеко-де, высоко-де, говорим, залетела наша пташечка сизокрылая...

    А с берега неслись надрывающие душу "черкасские" голоса:

    Ой, туда приихав миленький,
    Став с коника слизати,
    Став с коника слизати,
    Став намиста збирати:
    Збирай, миленький, збирай,
    С тобою я гуляла,
    Дороги намисты порвала...

    Брюховецкая, томимая этою мелодиею и разбереженная словами старой странницы, закрыв лицо ладонями, плакала.

    стол, чтобы угощать дорогих гостей.

    После неожиданного взрыза слез Брюховецкая успокоилась. Она подходила ко всем и со всеми здоровалась. Странницу-черничку, как особу, по-видимому, бывалую, она расспрашивала о своих бесчисленных родных, Долгоруких, Ртищевых, Морозовой и Урусовой, об Аввакуме и о том, что делалось "наверху", при дворе. В то время, когда правильной почты не существовало, когда гонцы с грамотами и отписками посылались в два-три месяца, а иногда и в полгода раз, когда ни телеграфов, ни газет не существовало, известия из одного края в другой передавались устно, через странников и торговых людей, и человек, заброшенный куда-либо вдаль от родного места, чувствовал, что он действительно "на чужой дальней стороне", а чужа дальня сторона горем горожена, слезами поливана, тоскою-кручиною изнасеяна...

    -- А уж Морозову боярыню, Федосеюшку свет Прокопьевну, и узнать нельзя, таково свято житие ее стало,-- говорила словоохотливая черница, которую звали сестрою Акинфеею (она была из богатого дворянского рода Даниловых; но поэтическая натура увела ее из родительского дому, и она сделалась странницей). -- Уж она ноне, отай от всех и от царицы, на теле своем власяницу носит, а дом-от ее полон людей божиих, нищих, пустынничков, юродивых, странничков, бездомных; всем-то она своими руками служит, гнойные их язвы омывает, сама их кормит и ест из одной с ними чаши -- не брезгует матушка... Утром, чуть свет, помолясь истово, она уже на ногах: то суд творит своим домочадцам да вотчинным деревенским людям, да все по-божьему, милостиво, то поучает их от писания, а там, родная моя, за прялку сядет, сама прядет и сама рубахи да порты шьет; и вечером, соймя платье цветное, боярское, взденет на себя рубище -- да и пошла бродить по Москве, по дальним закоулочкам, где бедность, матушка, гнездо свила, да по темным темницам и всех-то жалует: кому рубаху, кому деньги, кому и иное одеяние, а то и рубь, и десять рублев, а то и мешок сотный при случае. Узнает ли кого на правеже, с правежу выкупает, на кого падет гнев царский, из опалы того выручает святая душа... И отец Аввакум, бывало, не нахвалится ею: "Такой у меня дочери и не бывало: единое,-- говорит,-- красное солнышко на небе, единое красное солнышко и на Москве Фе-досеюшка свет Прокопьевна".

    Сестра Акинфея, увлекшись рассказом, совсем преобразилась. Запыленное и загорелое лицо похорошело, живые серые глаза почернели как-то и были прекрасны. Какой-то дебелый молодой парень, босой, с потрескавшимися от солнца и пыли ногами, с длинными, никогда не чесанными рыжими волосами, с корявым веснушчатым лицом и добрыми детскими глазами, подошел к ней, сел у ее ног на пол и не спускал с нее глаз. Акинфея улыбнулась своими красивыми глазами.

    -- Ты что, Агапушка? -- спросила она.

    -- Вон ту, что ты ей,-- он указал пальцем на Брюховецкую,-- сказывала, святенькую сказочку... А меня Никон посохом побил за двуперстное сложение. "Вот тебе,-- говорит,-- вот тебе"!-- И юродивый парень расхохотался идиотическим смехом.

    Сидит зайчик пид липкою -- очки тре:

    Похваляются козаченьки бить мене... --

    -- Ишь, какая хохлацкая служба, водосвятие,-- бормочет он,-- без попа поют.

    Между тем молоденькие пахолята таскали на стол белые хлебы, кувшины с цветными питьями, ковши, солоницы; нанесли горы зеленых свежих огурцов, вяленой рыбы, пирогов.

    Мимо двора, по дороге, гурьбой бежали хохлята. Они радостно подпрыгивали, размахивали руками

    -- Козаки йдуть! Татар везуть! -- слышались их звонкие голоса.

    Брюховецкая встрепенулась и испуганно поглядела вдоль большой, тянувшейся в гору дороги. Она не ожидала так скоро своего мужа, и эта неожиданная весть, что он идет, и радовала, и пугала ее. Неужели поход кончен? Не может быть; он не надеялся так скоро вернуться. Притом же она замечала в последнее время, что он часто и долго о чем-то тайно совещался с своими полковниками, рассылал во все концы гонцов и, видимо, что-то таил от нее. Но она и не старалась проникнуть в его деловые тайны: на то он гетман, у него на плечах государево великое дело, так ей, бабе, не след соваться в него. Иногда у него как бы нечаянно стали прорываться сердитые замечания насчет Москвы, насчет бояр и воевод... "А! Забирается бисова Москва, мов голодни вовки, в нашу отару!" -- срывалось у него иногда с языка. Но жена не придавала этому большого значения: "Осерчал что-то Иванушка на бедную Москву... только, бог даст, ненадолго, отойдет его сердечко..."

    Действительно, скоро показались толпы конных и пеших. Они поднимали невообразимую пыль по дороге. Слышались громкие голоса, смех, иногда выкрикивалось начало песни, которая тотчас же и обрывалась. Что-то недоброе слышалось в этих звуках: такой сумятицы при гетмане никогда не было слышно... Это не гетман едет... Нестройная толпа приближалась к гетманскому дому. Русальные песни замолкли, и толпы гулявшего народа, бабы с черепками и ковшами, дивчата в цветах и парубки с ветками любистка в руках или с люльками в зубах сыпнули навстречу двигавшейся толпе. Заходившее солнце освещало всю эту пеструю картину косыми лучами и кидало длинные тени впереди толпы.

    Виднее всех выдавался казак в багряном, словно кровь, кармазине. Он размахивал саблей и кричал:

    -- Шкода москалям верховодити! Годи вже! Попогодували мы их своим тилом? Чам им додому!..

    В багряном кармазине Брюховецкая узнала Василька Многогришного, родного брата генерального есаула Демки Многогришного. Ни того, ни другого она не любила за их пьяную необузданность и подслуживание, когда они трезвы.

    -- А! Пани боярыня!-- злорадно воскликнул Василько, увидав Брюховецкую. -- Идить, велможно боярыня, стричати своего мужа, пана гетьмана боярина! Он вин пьяный лежить на вози, упився казацькою та мищаньскою кровью и головы не зведе...

    Брюховецкая стояла, дрожа от ужаса. В толпе между тем раздавались и пьяные голоса, и испуганные крики, и отчаянный вопль. "От-так голота! Повен виз бурякив наклала!" -- "Ох матинко! О-о! Ивашечку мий, о-о-о!" -- "Гуляй, голота, поки штанив черт ма!" -- "Ой-ой! Ой лишеч-ко! Кров мертви забити!"

    Показалась телега, запряженная волами. Чем ближе подъезжала телега, тем очевиднее становилось, что она наполнена доверху мертвыми человеческими телами. Ярко и страшно кричали глазу черные пятна крови...

    Брюховецкая ринулась к телеге, протягивая вперед руки, как безумная. Телега остановилась. Брюховецкая, добежав до телеги, ухватилась рукою за высокую перегородку и, казалось, застыла. На телеге, поверх обезображенных трупов -- то была побитая голотою, по подстрекательству Дорошенка, левобережная старшина -- лежал, откинувшись навзничь, гетман Брюховецкий. Он был в одной только окровавленной и исполосованной в клочки рубашке: голота раздела его донага... На широкой, поросшей черными волосами груди блестел обрызганный кровью золотой крест... Виднелись голые подошвы мертвых ног, перебитые дубьем колени, пробитые бока и обезображенное лицо с выскочившим из орбиты и висевшим на щеке левым глазом... И брови и усы остались целы...

    Эти-то брови и усы и увидела несчастная жена его и, казалось, внимательно рассматривала их... В одно мгновенье безумная, пораженная ужасом мысль ее перенеслась в Москву, в Кремль, и она увидела, как тогда, в первый раз, из-за тафты каретного окна, и эти длинные усы, и эти черные, дугою, брови... но только тогда под бровями были глаза... а теперь их нет... Вон один висит на щеке... Москва... Кремль...

    -- О господи! О-ох!-- кто-то крикнул сзади.

     

     
    Раздел сайта: