• Приглашаем посетить наш сайт
    Ходасевич (hodasevich.lit-info.ru)
  • Великий раскол
    Глава XIX. Аввакум в Пустозерске

    XIX. Аввакум в Пустозерске

    Морозова вступила наконец в открытую борьбу с царем Алексеем Михайловичем.

    -- Тяжко ей бороться со мною... один кто из нас одолеет,-- сказал царь глухо, когда ему доложили, что молодая боярыня осталась непреклонна.

    Где же был тот, во имя которого русская женщина затеяла борьбу с силою, могущество которой не могли сокрушить ни татары, ни поляки? Где был учитель, вослед которого пошла русская женщина, досель безмолвно покорная "закону", от кого бы он ни исходил: в семье -- от мужа и отца: "грозен свекор-батюшка", в государстве -- от предлежащей власти?..

    Он был далеко, на глубоком, почти недосягаемом севере русской земли: он был в ссылке...

    Вся жизнь этого необыкновенного человека была ссылка, земляная тюрьма или сруб, кандалы и истязания, и везде при этом проповедь, проповедь, дерзкая, неустанная проповедь...

    -- Не почивая, аз, грешный, прилежа в церквах, и в домех, и на распутиях, по градам и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране сибирской проповедуя и уча слову божию годов с полтретьядцать,-- рассказывал он о себе впоследствии.

    А вот скорбный лист его истязаний, когда он был еще молодым попом, когда еще не попал в Москву в "справщики", то есть в число редакторов новоиздаваемых церковных книг.

    -- У вдовы начальник отнял дочерь,-- рассказывает он об этих истязаниях "правды ради",-- и аз молил его, да сиротинку возвратить к матери. И он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю -- у церкви пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз, лежа мертв полчаса и больше, и паки оживе божиим мановением, и он устрашися, отступился мне девицы. Потом научил его диавол: пришед в церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву в то время говорю... Каково времечко!..

    -- Таже ин начальник во ино время на мя рассвирепел. Прибежал ко мне в дом, бил меня и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань его крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошел к вечерни. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки с двемя малыми пищалями и близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею порох на полке пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ее на землю, и из-за другия паки запалил также, и божия воля училинила также: и та пищаль не стрелила. Аз, прилежно идучи, молюсь богу, единою рукою осенил его и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рек: "Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!". Посем двор у меня отнял и меня выбил, все ограбя, и на дорогу хлеба не дал. В то же время родился сын мой Прокопий, который сидит с матерью в земле закопан (в земляной тюрьме). Аз же, взяв клюшку, а мати -- некрещенного младенца, побрели, аможе бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика древле...

    Каковы люди! Воеводы, отгрызающие пальцы у попов!

    -- Таже ин начальник на мя рассвирепел: приехал с людьми ко двору моему, стрелял из луков и из пищалей с приступом. И аз в то время молился с воплем ко владыке: "Господи! Укроти его и примири ими же веси судьбами". И побежал от двора, гоним святым духом. Тоже в нощь ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: "Батюшко! Евфимий Степанович при кончине и кричит неудобно, бьет себя и охает, и сам говорит: дайте мне батьку Аввакума, за него бог меня наказует". И я чаял, меня обманывают... Ужасеся дух мой во мне, и се помолил бога сице: "Ты, господи, изведый мя из чрева матери моея и от небытия в бытие устроил; аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом, митрополитом московским; аще зарежут, и ты причти мя с Захариею пророком; аще в воду посадят, и ты, яко Стефана пермского, паки освободиши мя!"

    "Задушат"... "зарежут"... "в воду посадят"...

    -- Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоредь. Аз же совлекся к Москве, и божиею волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевце-Повольском. И тут пожил немного, только восемь недель. Диавол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я дела духовные делал, и вытащили меня из приказа, собранием человек с тысячу и полторы их было, среди улицы били батожьем и топтали, и бабы били с рычагами. Грех ради моих замертво убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошади умчали в мой дворишко; а пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору пристают, и по граду молва велика, наипаче же попы и бабы, которых я унимал от блудни, вопят: "Убить вора, б... а сына, да и тело собакам в ров кинем!"

    Каковы иллюстрации людей и порядков!

    А истязания, которым его подвергали в Москве, в Сибири, в Даурии, в Мезени!

    И между тем, чем больше его мучили, чем больше надругивались над ним, тем шире росла его слава и тем более увеличивалось число его последователей. Да оно и понятно.

    В то время государственные люди еще не дошли до той простой, но глубоко философской истины (да и откуда им было при тогдашнем повальном невежестве набраться этой государственной мудрости?), что система репрессалий, система жестоких наказаний, преследований, запрещений и угроз приводит всегда к результатам, совершенно противоположным тем, которых этою системою думают достигнуть: на место одного жестоко наказанного встают сотни и тысячи озлобленных, которые кончают тем же и увлекают за собою сотни тысяч; за преследуемыми, по их стопам, идут тысячи последователей, и эти увлекают за собою массы, запрещения изощряют ум и изворотливость опрокинуть запретную стену, разорвать связывающие их путы... Публичные казни, вместо того, чтобы устрашить зрителей, становятся аудиториями, деморализующими университетами страны...

    При Алексее Михайловиче не понимали этих простых истин и создали государству такие затруднения, которые оно не в силах побороть вот уже третье столетие.

    "Яко хлеб сладок принесеся святей Троице". Другим, чтобы не проповедовали, отрезывали языки, как дьякону Федору и попу Лазарю, и они с гугнявыми языками и немые казались народу еще могущественнее в своем немом красноречии...

    И что же вышло наконец? Русская баба, самое безответное, самое покорное в мире животное, немая раба мужа и попа, и та в первый раз заговорила при Алексее Михайловиче, пошла на казнь и увлекла за собою пол-русской земли...

    А Аввакум хорошо знал, как велика сила бабы. В Даурии он однажды попал в руки "иноземных орд". Орда ожидала русских, чтобы напасть и разграбить их. "А я,-- говорит Аввакум,-- не ведаючи, и приехал к ним, и, приехав, к берегу пристал. Они с луками и обскочили нас, а я-су, вышед, и ну обниматься с ними, что с чернцами, а сам говорю: "Христос со мною и с вами той же!" И они до меня добры стали и жены своя к моей жене привели. Жена моя также с ними лицемерится, как в мире лесть совершается, и бабы удобрилися. А мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя".

    В то время как русская баба, в лице Морозовой, в первый раз возвысила голос против системы насилий, Аввакум уже шестой год томился в земляной тюрьме на самом дальнем севере, в Пустозерске.

    В последний раз мы видели его на суде, пред лицом вселенского собора.

    В пять лет он еще постарел, но ни телом, ни духом не упал, не сломился и не зачах в той преждевременной могиле, в которую его заживо похоронили; то же сухое, жилистое и упругое, как у юноши, тело; те же живые, молодые глаза, которые, казалось, стали еще добрее; волосы и борода, уродливо обстриженные в Москве, снова отросли и вились белыми курчавыми прядями. Только матовая бледность лица выдавала его: видно было, что в своей подземной жизни он в течение пяти лет почти не видал солнца и живительные лучи его не окрашивали ни цветом здорового загара, ни краскою крови его впалых щек и белого, как мрамор, лба.

    Темница, в которой он сидел, представляла собою обширный, если можно так выразиться, колодезь без воды; в земле была вырыта просторная квадратная яма около сажени глубиною; в яму врыт был деревянный сруб, который выходил из земли четверти на две; в одной стороне сруба прорублена была дверка, в которую сверху вели земляные ступени с положенными на них досками; в другой стороне прорублены были два маленьких оконца, которые пропускали слабый свет в мрачный колодезь, а зимою вместо стекол обтягивались пузырями. В одном углу подземелья складена была из необтесанных камней печка, которая топилась "по-черному": дым, за неимением трубы, выходил в самое подземелье,-- а из подземелья медленно вытягивался дверью, а летом -- и оконцами. Сверху сруб был заложен хворостом и соломой и засыпан кругом землею... Снаружи, таким образом, темница представляла подобие могилы, и подобие это было тем более поразительно, что над этою земляною насыпью торчал восьмиконечный деревянный крест, сколоченный стрельцами-тюремщиками по просьбе Аввакума. Перед непогодью на вершину креста обыкновенно садилась ворона и каркала, а Аввакум всякий раз, когда слышал это, по справедливому народному воззрению, зловещее карканье, с задумчивой улыбкой всегда говорил:

    -- Что, воронушка, мясца мово ждешь? Да полно-су надрываться; не клевать тебе мово мясца грешново... не для тебя оно... Я-су баран у господа бога: моя баранинка припасена на всесожжение... Каркай не каркай, миленькая, а тебе мово мясца не едать...

    В подземелье хранилось и все хозяйство и богатство Аввакума: два горшка для варки пищи, сковородка, кадка с водою, глиняная миска, такая же кружка, деревянная ложка, солоница; нож; в переднем углу, как святыня, сохранялись: образки медные складные, несколько богослужебных книг старого изводу, деревянное масло, ладан, крест и жалкие, ветхие принадлежности богослужения. Тяжелые четки из сибирских камней, подаренные ему "добренькою бабою", женою воеводы и мучителя Пашкова, всегда были намотаны у него на руку.

    Рядом с этой могилой-тюрьмой находились еще три таких же насыпи, под которыми в земляных же срубах заключены были согласники Аввакумовы -- поп Лазарь, дьякон Федор и инок Епифаний. Каждая из этих темниц обнесена была снаружи особым срубом, а вокруг всех высилась общая ограда с четырьмя замками. У каждой темничной двери помещалась стража...

    "Осыпали нас землею,-- говорил Аввакум в рукописной исповеди своей иноку Епифанию,-- сруб в земле, и паки около земли другой сруб, и паки около всех общая ограда за четырьмя замками. Стражие же пред дверьми стражаху темницы... Таковы-те наши земные царства, живые могилки: живи-су не тужи да чепьми погромыхивай, что пес... Патмос, воистину Патмос!"

    Цепи на них были ножные, с железными поворозками, С железным же поясом на случай приковыванья к стене или к колоде...

    ....................................................................................................................

    В Аввакумово подземелье в тюремное оконце глянуло летнее солнышко... Аввакум молился, стоя на коленях перед распятием... Солнечные лучи упали на распятие... дрогнули веки узника, и лицо осветилось детской радостью...

    -- Глянул ко мне господь, глянул, всевидец,-- бормочут губы узника, и умиленное лицо его обращается к солнцу. -- Гляди, гляди, милое, дай и мне на тебя поглядеть...

    Узник крестится и кланяется солнцу до земли...

    -- Ишь ты, такое ж ласковое, как и в те поры было, в молодые-те годы, и там, на Волге, и на Москве, и на Даурах, и на Байкале... А поди и с Москвы глядят на него, как я вот ноне гляжу, и царь глядит, и Никонко-пес... И детки мои глядят, и Федосьюшка свет Морозова... Ох, миленькая моя дочушка!..

    Он задумчиво опускает голову. Косые лучи серебрят его седину... Голова вновь подымается...

    им; не вем среда, не вем суббота, не вем пост, не знай разговенье... Э-эх! А уж о праздничках божьих и не загадывай, ни спас, ни петров день...

    Что-то пропискнуло за оконцем. Узник радостно улыбнулся.

    -- А! Прилетел, милый... Ну, поклюй, поклюй... Ах, воробушек, воробушек миленькой! По миру, по воле летаешь, и нет-нет и меня навестишь во узах... Добро! Бог и тебе зачтет это... А что, миленькой врабышек, все так же ли зелень зелена на миру, как и бывало? А? И ласточки в зеленом бору разговаривают? И травка с травкой шепотком переговаривается!.. Ах, мир, мир божий! Колико красен ты и грешен! Да полно!

    Воробей на оконце опять чирикнул. К нему подсели другие, махая крылышками...

    -- А, милой! Деток привел... Ах, они махоньки! Естушки просят, крылышками трепыхаются... Ах, детки, детки!.. А мои-то где? Живы ли, полно? А может, и их повесили, либо так удавили, либо сожгли... Ох, люди зверие, люди аспиды и василиски! А еще зверя зверем называете! Вы озверели пуще льва и пардуса, окаменели сердца ваши, озлобнели помыслы ваши... Ох, да что я! Али проклинаю! Нет, господи благослови их и умягчи, открой очеса их... А! Улетели врабяточки мои, поклевали крох узника, ну и господь с вами...

    В углу, в соломе, что-то зашуршало, Аввакум глянул в угол.

    -- А! И ты, соузник мой, пришел?.. Ах ты дикой, дикой.

    Из-под соломы выюркнул мышонок и, поводя усиками, испуганно глядел на старика своими черненькими глазками.

    -- Что, дикой, а? Все боишься меня? Бойся, миленькой, бойся человека... О! Он страшнее кошки... Кошка тело токмо съест, а человек и душу выпьет, аки паук головку мухи... Ну-ну, дурачок! Ступай, ступай, не бойся, там крошки я тебе припас...

    Мышонок заскрипел зубками о сухарь...

    -- А, испужался, дурачок! Ах, дикой, дикой!

    Он направился к переднему углу, гремя кандалами...

    -- Вот и это железцо весело гремит... все же разговоры оно говорит со мной, железцо-то, дружок мой неразлучный... Ну, звени, звени, говори со мной... Спасибо вам, Пилаты, мучители мои, что друга со мной посадили в темницу, узы мои драгие, многоценные... Благо есть с кем погуторить...

    И он нагнулся, приподнял железный поворозок кандалов и поцеловал его...

    Он взял в переднем уголку своей мрачной кельи книгу и вынул из нее тетрадку...

    -- А сем-кось пуготорю еще сам с собою. Прочту маленько, что я написал ноне в своей душевной грамотке...

    И он развернул тетрадку, поднес ее к светлой полосе против оконца, покачал над ней головой, говоря: "По смерти моей прочтут детки",-- сел на землю и приготовился читать.

    -- От сих мест... протопопа Аввакума чтение... Он улыбнулся и снова покачал головой.

    "В те же поры,-- начал он медленно,-- и сынов моих родных двоих, Ивана и Прокопия, велено же повесить; да они, бедные, оплошали и не догадались венцов победных ухватити: испугався смерти, повинились, так их и с материю троих в землю живых закопали. Вот вам и без смерти-те смерть! Кайтеся, сидя, дондеже диавол иное что умыслит. Страшна смерть, не дивно! Некогда и друг ближний Петр отрекся, и, исшед вон, плакася горько, и слез ради прощен бысть. А на робят и дивить нечего; моего ради согрешения попущено им изнеможение. Да ужо добро! Быть тому так. Силен Христос всех нас спасти и помиловати... Ох, детки, детки!"

    Он остановился, по лицу его текли слезы и стучали, разбиваясь брызгами о тетрадку.

    -- Не вижу-су, слезы застилают... Эки хляби-те слезные!.. Плачь, плачь, душе моя! Ох!.. Плачь, слезы пуще мыла моют душу грешную...

    Выплакавшись, он перекрестился и продолжал чтение

    -- "По сем той же полуголова Иван Елагин был и у нас в Пустозерье, приехав с Мезени, и взял у нас сказку, сице речено: год и месяц, и паки: "Мы святых отец предания держим неотменно, а палестинского патриарха с товарищи еретическое соборище проклинаем",-- и иное там говорено многонько, и Никону, заводчику ересем, досталось небольшое место. По сем привели нас к плахе и, прочет, назад меня отвели, не казня, в темницу. Чли в законе; "Аввакума посадить в землю в срубе и давать ему воды и хлеба". И я супротив того плюнул и умереть хотел, не ядше, и не ел дней со осмь и больше".

    -- Ишь ты, лядин сын,-- заговорил он, поднимая глаза кверху, на просвет. -- А! Любишь, дурачок, всякую мусикию... на-на, слушай, немец ты эдакий!

    Это он говорил к пауку, который на тонкой нити своей спускался с потолка темницы, на просвет. Сидя пятый год в одиночном заключении и боясь разучиться говорить, забыть свой собственный голос, Аввакум постоянно разговаривал сам с собой или обращал речь к воробью, прилетевшему к нему на оконце, к вороне, каркавшей на кресте, к приученному и прикормленному им мышонку и даже к пауку, которого привычки он изучил в совершенстве.

    -- А? Любишь мусикию, шельмец!.. Тоже соузник мой, паучок, только мушек ловить горазд, что твой Павел краснощекой, митрополит крутицкой. Да добро!

    За дверью темницы кто-то тяжело вздохнул, словно застонал.

    Стон повторился. Аввакум горько махнул рукой и опять нагнулся к тетрадке.

    -- "По сем Лазаря священника взяли,-- продолжалось тихое чтение,-- и язык весь вырезали из горла. Мало пошло крови да и перестала. Он же и паки говорит без языка. Таже, положа правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука отсеченная, на земли лежа, сложила сама персты по преданию и долго лежала так пред народы, исповедала, бедная, и по смерти знамение спасителево неизменно. Мне-су и самому сие чудно! Бездушная одушевленных обличает. Я на третий день у него во рте рукою моею щупал и гладил: гладко все, без языка, и не болит. Дал бог, по временне часе исцелело. На Москве у него резали, тогда осталось языка малость, а ныне весь без остатку резан. А говорил два года чисто, яко и с языком. Егда исполнилися два года -- иное чудо: в три дня у него язык вырос совершенной, лишь маленько тупенек, паки и говорит беспрестанно, хваля бога и отступников порицая".

    За темничной дверью что-то звякнуло и словно собака зарычала. Аввакум прислушался...

    -- Ноли пес? Откуда бы собаке быть?

    -- Ох, могилка, могилка моя тихая! -- вздохнул узник и опять начал читать.

    -- "По сем взяли священника-пустынника, инока-схимника, Епифания старца, и язык вырезали весь же. У руки отсекли четыре перста. И сперва говорил гугниво: по сем молил пречистую богоматерь, и показаны ему оба языка, московский, что на Москве резали, и здешний, на воздухе. Он же, один взяв, положил в рот свой и с тех мест стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во рте. Дивна дела господня и неизреченны судьбы владыки! И казнить попускает, и паки целит и милует! Да что много говорить! Бог старый чудотворец, он небытия в бытие приводит, восе веть в день последний всю плоть человечу в мгновение ока воскресит. Да кто о том рассудити можете? Бог бо то есть: новое творит и старое поновляьт. Слава ему о всем".

    Аввакум широко размахнул рукою, перекрестился и поклонился в землю.

    -- "По сем взяли диакона Феодора,-- продолжал он,-- язык вырезали весь же, оставили кусочек небольшой во рте, в горле накось резан. Тогда на той мере и зажил и после и опять со старой вырос, из-за губы выходит притуп маленько. У него же отсекли руку поперег ладони, и все, дал бог, стало-здорово, и говорит ясно и чисто против прежнего. Таже осыпали нас землею, струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырьмя замками; стражие же пред дверьми стрежаху темницы. Мы же здесь и везде, сидящий в темницах, поем пред владыкою Христом, сыном божиим, песнями, их же Соломон воспе, зря на матерь Вирсавию".

    -- "Се еси добра, прекрасная моя! Се еси добра, любимая моя! Очи твоя горят, яко пламень огня! Зубы твои белы паче млека! Зрак лица твоего паче солнечных луч, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей..."

    Вдруг быстро заскрипел засов тюремной двери. Кто-то страшно зарычал, не то зверь, не то человек. Дверь с шумом распахнулась... На пороге стояло что-то страшное... Аввакум испуганно попятился назад, осеняя себя крестным знамением... 

     
    Раздел сайта: