• Приглашаем посетить наш сайт
    Кузмин (kuzmin.lit-info.ru)
  • Великий раскол
    Глава V. Аввакум и боярыня Морозова

    V. Аввакум и боярыня Морозова

    Боярыня Морозова, которую мы видели в беседе с Аввакумом и которую беседа эта так сильно потрясла, принадлежала к самой знатной боярской семье в Москве. Она была снохою знаменитого боярина Бориса Морозова, того Морозова, которого тишайший царь считал не только своим "приятелем", но почитал "вместо отца родного". С своей стороны и Борис "сему царю был дядька и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей, день и ночь не имея покоя". А боярыня, молодая скромница Федосьюшка, была что глазок во лбу у этого царского пестуна и кормильца: Федосьюшка, вышедши на семнадцатом году замуж за Глеба, брата Борисова, недолго жила с мужем, который умер в молодых летах, оставив после себя единственную отраду молодой вдове -- сынка Иванушку. На этом-то Иванушке и на его молоденькой матери пестун царский и сосредоточил всю свою нежность. Любили молодую боярыню и при дворе: и ласковый царь отличал ее перед всеми боярынями и боярышнями, и царица души не чаяла в "леповиде и лепослове" Прокопьевне -- молодая боярыня действительно была "леповида" -- существо необыкновенно миловидное, и "лепослова" -- потому что она была умна, много читала и прекрасно говорила "духовными словесы".

    Но нерадостна была в то время жизнь молодой боярыни. Еще с мужем она могла чувствовать некоторую полноту жизни; при муже она была менее отчуждена от мира, менее казалась затворницей. А вместе со вдовством для нее наступала как бы жизнь без жизни, бесцельное прозябание и преждевременное старчество. Громыханье посуды от утра до вечера, звон ключей от зари до зари, плетенья да вязанья, беседы с ключницами да мамушками и -- как верх эстетического наслаждения -- пенье песен сенными девушками -- вот вся жизнь боярыни, каков бы ни был ее темперамент, каковы бы ни были годы и ее личные стремления.

    Но не для всех женских характеров такая жизнь дает полное духовное удовлетворение... Морозова была из таких женщин, для которой громыхание золотой и серебряной посуды да звон ключей не составляли идеал жизни -- и она искала большего, более ценного для ума и сердца, чем золото. Богатые духовные силы ее требовали духовной работы; горячее молодое сердце искало любви не к одному сынку Иванушке, который еще был так мал,-- искало борьбы, самопожертвований, идеалов. А идеалы она знала только по книгам -- идеалы святителей, мучеников, высокие образцы христианской любви. Кругом себя и во дворце она видела только будничную сторону жизни, внешние дрязги этой жизни, несмотря на ее блеск и роскошь -- и везде она чувствовала пустоту. Пустоту эту, как червоточину, она чувствовала и в себе, в своем сердце. Чтобы задавить этого червяка в душе, залить пустоту, в которой чахло ее теплое, отзывчивое сердце,-- она вся окунулась в наслаждение своим богатством, своим высоким положением. Она окружила себя блеском и роскошью. Она поставила свой дом, и без того пышный, гремевший на всю Москву, поставила на царскую ногу; одной ей, ее прихотям услуживало в доме до трехсот человек прислуги; одно мановение ее беленькой ручки, игравшей жемчугами да яхонтами, приводило в движение всю эту ораву челядинцев, которые стремглав спешили исполнить волю и прихоть, какова бы она ни была, своей доброй, ласковой, сердечной боярыньки-света. Когда она выезжала из дому в своей богатой, "драгой и устроенной мусиею и сребром и с аргамаки многими" карете, запряженной двенадцатью лошадьми, "с гремячими чепьми", то за нею следовало "слуг, рабов и рабынь" сто, двести, а то и все триста, "оберегая честь ее и здоровье", а народ бежал толпами, хватая на лету алтыны и копейки, которые выбрасывала в окно кареты маленькая ручка боярыни. Сам тишайший царь, встречаясь иногда с блестящим поездом своей "пучеглазенькой Прокофьевны", как он называл Морозову, приветливо ей кланялся, снимая свою шапку -- "мурманку". А бояре и князья так издали сымали шапки и кланялись ей в пояс, стараясь хоть мельком взглянуть в блестящие из-под фаты глаза красавицы.

    Но и это не удовлетворило ее, не наполнило ее души довольством, не заняло пустоты, в которой сохло ее молодое сердце. Она искала идеала... Одно время ей думалось, что она нашла этот идеал человека: то был Никон. В своем гордом удалении от царского и святительского блеска, в своем вольном изгнании он казался ей мучеником. Вся его прежняя жизнь -- от босоножия, когда маленьким Никиткой он голодал и зяб без лаптей на морозе, до святительского клобука и посоха Петра митрополита, когда Ни-китка, ставший патриархом Никоном и "великим государем", гремел с амвона на истинного великого государя,-- вся эта жизнь представлялась ей в ореоле и величии апостольства. Но, когда, после неоднократных тайных посещений его в Воскресенском монастыре и после продолжительных бесед с ним, она нашла в нем сухого эгоиста и самолюбивого, властолюбивого и мстительного черствеца,-- она горько оплакала этот мираж своего идеала.

    И вдруг судьба столкнула ее с Аввакумом. Этот мощный ум, эта несокрушимая воля, хотя, по-видимому, мягкая и тягучая, как золото, в делах добра и железная в других случаях, эта великая, страстная, но детски наивная вера не только во всепроникаемость божественной любви и всепрощения, но и в обряд, в букву, в последнюю йоту веры -- все это глубоко потрясло восприимчивую душу молодой, пылкой женщины. Ей казалось, что она очутилась лицом к лицу с апостолом, мучеником, с тем первообразом и идеалом истинного человека, которого она в своей пылкой фантазии видела в фиваидских пещерниках, в столпниках, в обличителях нечестивых римских царей. Разве Сибирь -- не та же страшная Фиваида, над которой она задумывалась при чтении житий святых? Разве сибирские земляные тюрьмы -- не те же языческие узилища? А он, Аввакум, по всему этому прошел -- прошел босыми ногами по льду и по горячим угольям. И он не очерствел, не застыл в своем высокомерии, как Никон; он молился и плакал и радовался своим страданиям,-- да мало того -- каждый день молился за других, часы и заутреню служил, будь то в земляной тюрьме на соломе, в обществе мышей и тараканов, будь то в снежных сугробах, в лесу, на воде, на работах.

    -- Ох, батюшка-свет! святитель наш! Да как же ты службу-то служил при этих-то трудах да мучениях? -- невольно воскликнула молодая боярыня, возвращаясь с сестрой из дворца и захватив с собой в карету своего дорогого гостя.

    -- А все также, дочушка моя золота-яхонтова: идучи, бывало, дорогою, зимой, или нарту с детками и курочкой своей волоку, или рыбку ловлю, зверя промышляю, или в лесу дровца секу, или ино что творю, а сам правильцо в те поры говорю, пою молитвы, вечереньку либо заутреньку мурлычу себе, что прилучится в тот час, и плачу, и веселюсь, что жив, что голос мой в пустыне мертвой звучит, птички божьи мое моленье слышут, и за птичек молюсь, и за деревцо -- все, ведь, оно и божье, и наше... А буде в людях я, и бывает неизворотно, или на стану станем, а товарищи-то не по мне, моления моего не любят,-- и я, отступя людей, либо под горку, либо в лесок -- коротенько сделаю: побьюся головою о землю, либо об лед поколочусь, об снег, а то и заплачется -- и все сладко станет, коли голова об землю поколотится, либо слеза горючая снег прожжет. А буде по мне люди -- и я на сошке складеньки поставлю, правильца проговорю, молитовку пропою, в перси себе постучу, а иные со мною же молятся, плачут, а иные кашку варят -- и тоже маленько молятся. И в санях едучи, пою себе да веселюсь, и в тюрьме лежа, пою да кандалами позвякиваю, а кандальный-то звон, тюремный, светики мои, слаще Богу звону колокольного: звонок, голосист звон-от тюремный!.. Везде, пташки мои, молюсь и пою, а хотя где и гораздо неизворотно, а таки поворчу, что собачка перед Господом, повою до неба праведного...

    Аввакум еще более очаровал сестер, когда вместе с ним они из дворца приехали в дом Морозовой. Целые ряды челяди выстроились по лестнице и в сенях и низко кланялись, когда проходили боярыни: иные кланялись до земли; другие хватали и целовали ее руки, края одежды. Аввакум следовал впереди хозяйки, благословляя направо и налево, словно в церкви.

    При входе во внутренние покои навстречу боярыне вышла благообразная, бодрая старушка с прелестным белокурым ребенком на руках. Ребенок радостно потянулся к Морозовой, которая с нежностью выхватила его из рук старушки и стала страстно целовать.

    -- Ванюшка! веселие мое! цветик лазоревый!

    Затем, как бы спохватившись, она быстро поднесла ребенка к Аввакуму. Щеки ее горели, по всему лицу разлито было счастье.

    -- Батюшка! благослови мово сыночка -- наследие мое. Аввакум истово перекрестил ребенка, сунул легонько свою костлявую, загрубелую руку к раскрытому ротику мальчика и, ласково, добро улыбаясь ему, стал гладить курчавую его голову.

    -- Весь в матушку-красавицу, токмо русенек -- беляв волосками гораздо... А подь ко мне на ручки...

    И протопоп протянул к ребенку растопыренные ладони. Ребенок смотрел на него пристально, с удивлением и, видя улыбку под седыми усами, сам улыбался.

    -- Подь же к деде на ручки, подь, цветик,-- поощряла его мать, вся сияющая внутренним довольством и любуясь добрым, нежным выражением лица сурового учителя.

    -- Иди-ка, боярушко, иди, миленький!-- говорил этот последний.

    Ребенок пошел на руки к Аввакуму. Мать вскрикнула от радости и перекрестилась. Перекрестилась и старушка. Все жадно и восторженно смотрели, как ребенок, взглянув в глаза Аввакума, потом обратясь к матери и к нянюшке, стал играть седою бородой протопопа.

    -- Ай да умник! ай да божий! -- ласкал его протопоп. -- А Бозю любишь? а? любишь, боярушко, Бозю?

    -- Маму люблю,-- отвечал ребенок, оборачиваясь к матери.

    -- А Бозю любишь? -- настаивал Аввакум.

    -- Няню люблю,-- снова невпопад отвечал ребенок.

    -- А Боженьку? -- вмешалась мать, начиная уже краснеть от стыда и волнения. -- Боженьку...

    -- Дуню тетю.

    -- Ах, Господи! Ванюшка!

    Аввакум поднес ребенка к киоте, которая так и горела дорогими окладами икон, залитых золотом, жемчугами, самоцветными камнями.

    -- Вот где Бозя!--сказал он. -- Глянь, какой светленький.

    Ребенок поднял ручку и стал махать ею около розового личика, прикладывая пальчики то к маковке, то к плечу и глядя на няню: "смотри-де -- как хорошо молюсь".

    Старушка няня, мать и "тетя Дуня" улыбались счастливо, радостно. Но Аввакум тотчас воззрился на пальчики ребенка: так ли-де, истово ли, мол, переточки складывает, не никонианскою ли-де еретическою щепотью?

    -- Ну-ко, ну-ко, боярушко, покажь переточки, как слагаешь крестное знамение...

    -- Ручку сложи,-- подсказала мать.

    Ребенок не сложил, а разжал левую ручку, а правой стал тыкать в левую ладонь... "Сорока-сорока, кашку варила, на порог скакала",-- лепетал он, весело глядя в добрые глаза протопопа.

    Мать вспыхнула и застыдившимся лицом уткнулась в ладони. Даже суровый протопоп не выдержал -- рассмеялся.

    -- Вот-те и перстное сложение! Ах ты никонианец, еретик ты эдакий! А? вон что выдумал--по-никоновски молиться: "сорока-сорока -- кашку варила..." Истинно по-никоновски!

    -- Матушка! срам какой! Владычица! -- застыдились боярыни.

    -- Никонианец... никонианец,-- добродушно говорил протопоп,-- поди, чу, и табачище уже нюхает...

    Старушка няня готова была сквозь землю провалиться.

    -- Чтой-то ты, батюшка, грех какой непутем говоришь! -- защищалась она. -- У нас и в заводе-то этого проклятого зелья не бывало... Вона, что сказал!

    А Аввакум между тем старался сложить пухлые, точно ниточками перевязанные пальчики ребенка в двуперстное знамение; но как ни силился -- не мог: пухлая ладонька или разжималась совсем, растопыривая пальчики как бы для "сороки", или сжималась в кулачок.

    -- Ну, мал еще -- глупешенек, мой свет, невинный младенец,-- говорил протопоп, передавая ребенка матери. -- Подрастет -- научим перстному сложению и в лошадки еще поиграем.

    далекая Даурия, по которым бродил и мучился благообразный, святой и добрый старичок, страдал за перстное сложение... "Ах, какой он добрый да светлый!.. Ванюшка-то как его полюбил -- все брадою его святою играл, словно махонький Христосик-свет играл брадою Симеона-богоприимца... Ах, нашла я мой свет, нашла! Пойду я за ним, как блаженная Мария египетская... Ох, Господи, сподоби меня, окаянную... Аввакумушко! светик мой, батюшка".

    Так металась в постели молодая женщина, охваченная волнением и жаром: то страстно шептала молитвы, то с такою же страстью сжимала свои нежные пухлые руки и била себя в полные перси. Она несколько раз вставала с постели и босыми ногами пробиралась к киоте, бросалась на пол и горячо, сама не зная о чем, молилась и радостно плакала. Опомнившись, что она повергается перед Христом простоволоса, в одной сорочке, сползающей с плеч, она стыдилась, вспыхивала сама перед собой и закутывалась в шелковое из лебяжьего пуха одеяло; но вспомнив, что и Марию египетскую она видела на образах простоволосою, даже без сорочки, прикрытую только своей косою, она успокоивалась и снова падала ниц перед иконами...

    "Ах, какой он светлый!.. И Ванюшку благословил... Ах, сыночек мой!.. А он сороку-то, сороку..." -- бормотала она бессвязно.

    розового одеяльца. Он улыбался во сне, а между тем и сонный выделывал ручками что-то вроде "ладушки": молодая мать догадалась, что это он во сне проделывал "сороку",-- и, счастливая, восторженная, не вытерпела, чтоб не поцеловать его босые ножки...

    -- Что ты, сумасшедшая, делаешь? -- раздался за ней испуганный шепот.

    Она вздрогнула и обернулась: за нею стояла старая няня и грозилась пальцем.

    -- Что ты, озорная! -- накинулась няня на растерявшуюся боярыню. -- Испужать, что ли, робенка хочешь, калекой сделать?

    -- Я тихонько, нянюшка,-- оправдывалась пойманная на месте преступления молодая мать.

    -- Да он "сороку", няня, во сне делал! Ах, какой милый!

    -- А хуть бы и ворону, не то что "сороку",-- ворчала старушка,-- это с ним, с младенцем чистым, сами аньделы божии играют -- "сороку" сказывают ему -- вот что! А ты, дура матушка, будишь его.

    -- Не сердись, няня, не буду.

    -- То-то не буду... Вот такая же дура -- царство ей небесное -- была и матушка твоя, боярыня Анисья Петровна, не тем будь помянута... Я тебя махонькую тоже нянчила, выносила вон какую красавицу, а покойница боярыня Анисья Петровна так же вот, как ты, однова ночью и приди в твою спаленку, а ты лежишь в кроватке такой аньделочек -- она и накинься тебя целовать... А я-то, старая грымза, тады помоложе была, крепко заснула, так и не слыхала, что матушка-то твоя с тобой проделывает... Ты как вскрикнешь -- да так и закатилась... Уж насилу добрые люди тебя, голубушку, отшептали на другой день... Так-то, не хорошо детей будить. Может, он, светик, с аньделами забавочки творит, а ты его пужаешь.

    И молодая женщина бросилась целовать сгарушку.

    -- Ну, добро, добро! Пошла, спи! Ишь, полунощница... в одной рубашонке бродит простоволоса.... Срамница! -- ворчала старушка.

    Только к утру Морозова угомонилась и заснула.

    Протопоп Аввакум также беспокойно провел эту ночь. Воротясь от Морозовой к себе домой, на подворье Новодевичьего монастыря, что в Кремле, он застал у себя друга своего и сына духовного, Федора-юродивого. Даже такой железный человек, как Аввакум, удивлялся суровому подвижничеству этого юродивого. Он жил в это время у Аввакума.

    знал, а такого другого и не видывал. Жил он со мной на Москве -- уж и подивился я его великим подвигам! Бывало, ночью час-другой полежит, повздыхает, да встанет -- тысячу поклонов отбросает -- таково стучит лбом пред Господом да коленками бьется, а там сядет на полу -- и ну плакать. Боже ты мой! Как уж плакал-то! Откуда и слезы берутся -- не вем... Плачет-плачет, рыдает-рыдает, нарыдается гораздо, глаза попухнут от слез, да тогда ко мне приступит. А мне немоглось тогда. Приступит: "Долго ли тебе, протопоп, лежатьтося? Образумься, вить ты поп -- как сорома нет!" А мне все неможется: так он подымет меня, говорит: "Встань, миленькой батюшко!" Ну и стащит как-нибудь меня; мне, в немощи-то, велит сидя молитвы говорить, а сам за меня поклоны бьет -- и счету нет! То-то друг мой сердечный был!.. Скорбен, миленькой, был с перетуги великия: черев у него вышло в одну пору три аршина, а в другую пору пять аршин -- так он же сам и кишки себе перемеряет -- и смех с ним, и горе! На Устюге пять лет беспрестанно мерз на морозе бос, в одной рубахе -- я сам сему самовидец. Тут мне он и учинился сын духовный: как я из Сибири ехал, у церкви в палатку прибегал ко мне молитвы ради и сказывал, "как-де от мороза в тепле том станешь, батюшко, отходить, так зело-де в те поры тяжко бывает". По кирпичью тому ногами теми стукает, что каганьем, а на утро опять не болят. Псалтирь у него тогда был новых печатей в келье -- маленько еще знал о новизнах; и я ему подробно рассказал про новые книги; так он, схватив книгу, тотчас в печь кинул да и проклял всю новизну: зело у него во Христе вера горяча была! Не на баснях проходил подвиг, не как я, окаянный!

    Такие суровые личности представляет этот век раскола русской земли! Мрачная эпоха и породила мрак, который и доселе не может быть побежден светом -- слишком мало этого света...

    Юродивый молился, когда Аввакум воротился домой от Морозовой Он также помолился и лег. Но сон его был беспокоен. Ему представилось во сне, что он все еще в селе Лепатицах, на Волге, где он был когда-то молодым попом. В село приходят медведятники с двумя медведями и "козами" в "харях", играют на бубнах и пляшут. И возгорается сердце Аввакумово ревностью по Христе, и налетает он яростно на медведятников и на плясовых медведей, бьет и трощит их бубны, "хари" и домры, и отнимает медведей, бьет их и гонит в поле. А тут откуда ни возьмись боярин Шереметьев, Василий Петрович, воевода казанский, плывет Волгою на судне богатом и велит привести к себе попа-бойца! "За что-де, сякой-такой попишка, медведей прогнал и медведятников побил?" -- "За Христа-де ревновал"... Боярин хвать попа-ревнителя в ухо, в другое! -- "Ой! за что!" -- "Вот тебе в третье ухо!" -- Бац!--"Благослови-де сына моего, Матвея болярича". -- "Не благословлю-де брадобрица, рыло скобленное: грех-де благословлять блудоносный образ"... И боярин велит столкнуть попа в Волгу -- и, много томя, столкнули... Но не утоп протопоп... Богородица вынесла на берег... С бороды каплет вода, с волос каплет... И вдруг приходит девица лепообразная исповедаться у попа, и он, треокаянный, распалился на красоту девичью... И взял поп три свещи, прилепил их к налою и возложил руку правую на пламя и держал, дондеже не угасло в нем злое плотское разжение: и -- оле окаянства мерзкого!-- то была не девица, а лепообразная боярыня Морозова.

    -- А все не до кровавого поту... ох! -- стонал Аввакум и колотил себя в грудь.