• Приглашаем посетить наш сайт
    Маяковский (mayakovskiy.lit-info.ru)
  • Тень Ирода
    Глава XXVIII

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28

    XXVIII

    КАЗНЬ. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ

    ГОЛОВЫ ЛЕВИНА В БАНКЕ СО СПИРТОМ.

    ИДЕАЛИСТЫ!..

    Неувядаемою славою гремит во всем мире, в Старом и Новом свете, римская Тарпейская скала. Со школьной скамьи имя этой скалы врезывается в память современных учащихся поколений. А сколько генераций отживших поколений унесло с собою в могилу память этого славного имени. И не умрет это имя до тех пор, пока людей будет интересовать прошедшая жизнь человечества, пока история человека и его заблуждений не перестанет напоминать людям, что медленно, слишком медленно, постыдно медленно превращаются они из исторических зверей в исторического человека, в того человека, который бы имел право не презирать себя и сожалеть лишь о том, что люди слишком долго, дольше чем определила сама природа, оставались зверями.

    Неувядаемую славу в летописях человеческого зверства и человеческой глупости Тарпейская скала заслужила тем, что с нее римляне сбрасывали римлян же за то, что первые были глупее последних, а последние глупее первых. Тарпейская скала была для классически глупого Рима местом публичной казни государственных преступников.

    Такою Тарпейскою скалою в старой Москве было Болото.

    Неувядаемую славу в истории русского народа стяжало Болото, в особенности в XVII и XVIII веках. Какие стада раскольников пережгли там на кострах, сколько голов было там отрублено, все в силу той же неувядаемой человеческой глупости, какие звери не перебывали на этом болоте и в качестве казнимых, и в качестве казнящих!

    Вон и теперь Болото запружено народом. Должно быть, зрелище ожидается -- казнить кого-нибудь будут...

    Как любопытно!

    А еще так рано. Утреннее солнце, смотревшее на глупую, жалкую землю в этот день, 26 июля 1722 года, еще не успело высушить огромный костер, поставленный на Болоте для сожжения кого-то и ночью смоченный дождем. Капли дождя, как будто слезы человека, капают с бревен и бриллиантами блестят на солнце. А скоро эти мокрые бревна окрасятся человеческой кровью, тогда зрелище будет еще величественнее. Недаром так валит народ к этому костру. А потом его будут сушить, да не просто сушить, а вместе с сожжением человеческого тела. Вот зрелище-то будет величественное и поучительное! Если б оно не было поучительно, если б оно не было заманчиво и не привлекало толпы любопытствующих, то подобные зрелища никогда и не устраивались бы -- не для кого. А благо есть охотники посмотреть, как мучат человека, как жгут его люди же, -- ну, и давай побольше таких развлечений...

    Старая Русь и новая Русь сошлась у костра. Старая Русь -- брадатая, в неуказном платье, новая Русь -- бритая, в указном платье.

    Бородачи робко трутся меж небородачами, того и гляди потащат, хоть они и оградили себя законом: вон какие на них зипуны с стоячими клеенными козырями да однорядка с лежачими ожерельями. Мнутся между ними и староверы, у тех указный красный козырь. За право носить то, что им природа дала -- бороды, они заплатили по пятидесяти рублев. Сумма немаленькая в те времена. На эту сумму можно было купить целую кучу рекрутских квитанций...

    Сбитенщики выкрикивают сбитень горячий. Пирожники -- пироги горячие. Грушевики зовут...

    А вон и хохол, черкашенин из Украйны. Как тебя сюда занесла нелегкая? Шапка-смушка в пол-аршина вышины так и гнет голову. Шаблюка звенит, словно воз с железом едет. Усища -- на диво -- по две пяди длиною на грудь свисли. Чеботы желтые на высоких подборах. А шаровары -- Боже мой! -- широки как замыслы покойного -- нехай легенько згадается -- Ивана Степановича...

    И чернички с кружками -- тут же. Да какие миловидные! Молодые еще, только загорелые, должно быть, издалека пришли и случайно сюда попали...

    -- Ох, панночко! Та се ж мабудь наш козак -- дивиться -- он иде...

    -- Та козак же ж -- запорожец...

    И глаза у чернички затуманились... А глаза такие большущие, серые, ядовитые да ласковые.

    -- Хто, Докiйко?

    -- Та Омелько ж, Пивторагоробця...

    Омелько проходит мимо и бросает в кружки по карбованцу. Звонко крикнули казацкие карбованцы! Порадовалась душа казацкая.

    -- За душу раба Божого Охрима козака, Пивторагоробця...

    -- Дядинька! Та се ж вы? -- робко спрашивает черничка с черными глазами и с искрами невообразимых размеров.

    Запорожец останавливается.

    -- Та я ж, -- отвечает он лаконически.

    -- А вы нас и не пизнали?

    Запорожец всматривается, вспоминает.

    -- Ни, не знаю, -- отвечает он.

    -- Та я та Докiйка, що у Хмары жила, а вы мени ще монисто привезли, як козаки Синоп зруйновали... А то -- моя панночка, Оксенiя, тепер черничка.

    Запорожец шибко обрадовался своим землячкам.

    Толпа затерла их, бросившись к костру, где стоял какой-то высокий старик и громко читал то, что было написано на большой жестяной доске, прибитой к столбу.

    "В нынешнем 1722 году, июля в 26 числе, -- читал старик, -- по указу его императорского величества и по приговору правительствующаго сената, старец Варлаам, а по обнажении монашества Василий, Савин сын, Левин, который напред сего был капитаном"...

    -- А! Капитан, не наш брат, -- заметил зипун однорядке с клееным козырем.

    -- Нашему брату много чести... эки палаты сосновые, -- процедила однорядка.

    ..."казнен будет смертию для того, -- продолжал старик, -- марта в 19 числе сего ж году, пришед он, Левин, в город Пензу на торг, кричал всенародно злые слова, касающиеся к превысокой персоне его императорского величества и возмутительные к бунту. А в Тайной канцелярии по распросам его, Левина, и по розыскам явилось, что не токмо на Пензе, но и прежде того отцам духовным на исповеди и на Пензе в Предтеченском, да в Симбирску в Жадовском монастыре игуменом и начальному своему отцу старцу Ионе, и в Саранском уезде, в церкви, всенародно, также едучи из Санкт-Петербурха в Пензенский уезд, дорогою всем те бунтовные слова он, Левин, разглашал, явно к тому ж показал он расспросом, что и впредь-де, ежели ему означенную вину отпустят и от смерти его освободят, то-де имел он намерение, чтоб во всех городах и на путех народ к бунту возмущать"...

    -- Это, значит, за Докукиным подьячим пошел, -- заметила однорядка.

    -- Какой такой Докукин? -- любопытствует зипун.

    -- А что колесовали года три тому будет.

    -- А народ смущал.

    -- Ишь ты -- не смущай.

    -- А ты ин слушай! -- вмешался красный козырь... -- Что мелешь, не смущай!..

    ..."Да он же, Левин, -- продолжалось чтение, -- при распросах своих показал, что-де веру христианскую православную он хулит, и тело и кровь Христа Спасителя нашего за истинное тело и кровь Его не приемлет, и святые иконы называет он идолами, и ежели-де его допустят, то он их исколет"...

    -- Вон оно что! Исколет... А то не смущай! Кто смущает? -- ворчал красный козырь -- старовер.

    -- Ну, и исколол бы, -- огрызался зипун.

    -- Что ж! Каковы иконы... может, персты не так написаны...

    -- Не так! А ему на что? Так и колоть Бога-то?

    Красный козырь отвернулся от зипуна.

    ..."И тем он, Левин, -- читалось дальше, -- показал себя не токмо злым порицателем его императорского величества высокой персоны и возмутителем народа, но и богохульником, и иконоборцем"...

    -- Ишь куда, брат, хватил! Конобоец, слышь... ну, за это и у нас не похвалили бы: у нас конокрадов тоже сами мужики жгут, -- философствовал зипун.

    -- Иконоборец, а не конокрад, -- внушала однорядка.

    -- Все едино -- вор! -- настаивал зипун.

    Старик читал: "Да он же некоторых духовных и мирских оклеветал и напрасно, а потом в повинной своей написал, что он оклеветал их напрасно. Да он же, богохульник, и по объявлении ему смертной казни исповедаться и святых Тайн причаститься не хотел, принося на тело и кровь Христа Спасителя нашего хулу, токмо уже пред самою казнею сущую свою вышеописанную злобу объявил явственно, и пред Богом и пред его императорским величеством и пред всем народом принес вину и чистое покаяние, написав о всем своеручно, исповедался и святых Тайн причастился. И хотя за вышеписанные его злые вины достоин он был по указом мучительной казни, однако же для вышеписанного его покаяния учинена ему будет казнь -- отсечена будет голова, а туловище сожжено быть имеет, и тое голову послать на Пензу, где он то возмущение чинил, и поставить на столб для страха прочим злодеям".

    Статная фигура запорожца с густо-смуглым лицом и миловидные, полузакрытые черными клобуками лица черничек снова выглянули из-за толпы, которая больше кучилась у костра и эшафота, где происходило чтение.

    -- И давно вже вы, Оксенiя Остаповна, черницею? -- спрашивает запорожец так нежно и ласково, как, по-видимому, трудно было ожидать от этого богатыря.

    -- Десятый вже год минае, -- отвечает Ксения (это была она).

    -- А в якому монастыри?

    -- На Билоозери...

    -- О! Далеко ж вид ридного Кiева.

    Из прекрасных глаз ее выкатились две крупные слезы и звонко ударились в жестяную кружку. И Докийка плакала.

    -- Чом же вы, Оксенiя Остаповна, у кiевскiй монастырь не пишли? -- участно спрашивает запорожец.

    -- Я й постриглась у Кiеви, та царь звелив заслать мене на Билоозеро.

    -- За що?

    -- За те що не хотила выйти за его денщика, москаля, за якого-сь Орлова... А вы ж як попали у Москву?

    -- Та мы були тут з паном гетьманом, з Скоропадькою, прiиздили царя прохать, щоб не рушив козацьких вольностей. Так Скоропадько, хворый, поихав до дому, а мы ще зостались, нас Москва не пускає... Та й очортила ж бисова Москва! Яка-то вона погана та бридка, так бы й полинув на Вкраину, наниз, у Запороги.

    Ксения вздохнула.

    -- И мы з Докiйкою нагадали йти до ридного краю, хоч раз глянуть, та и вмерти, -- сказала она тихо, оглядываясь.

    -- А ты, Докiйко, сама пишла в черници? -- спросил запорожец.

    -- Та сама ж. Як ото узято було панночку до Москвы, я вызнала вид москаля -- комиссара, що брав мою панночку из монастыря у Кiеви, що iй наказано везти у якесь Биле Озеро, я взяла та й помандровала... Йду, та тильки й знаю два слова по-московьски -- Москва та Биле Озеро, роспитую добрых людей... Так и дойшла до самого Билого Озера.

    -- О так козырь-дивка! -- засмеялся запорожец. -- Ты и в рай дорогу знайдешь.

    -- За панночкою хоч и у пекло, -- отвечала она смело.

    -- А як же вы з Билого Озера утиклн?

    -- Нас одпущено милостыню на монастырь прохати.

    Толпа заколыхалась. Показался взвод солдат и телега, на которой виднелось что-то черное. Это был Левин, который сидел задом наперед и держал в руках горящую восковую свечу... Страшная картина! Только человеческий гений способен так унизить себя...

    -- Ох, бидный! Видный! -- тихо проговорила Ксения. -- Мати Божа! Помилуй его... Хто вин, вы не знаете?

    -- Казали люди, та забув. Капитан якiй с.

    -- А за вищо?

    -- Богородицю, кажуть, лаяв. Та брешуть москали.

    Телега остановилась. Взвод раздвинулся и, пропустив осужденного на костер, снова сомкнулся.

    Ксении не видно лица осужденного. Он стоит оборотясь к востоку, туда, где когда-то люди прибивали к кресту Того, кто желал им добра больше, чем они того стоили... Идеалист!..

    Вот он кланяется востоку... северу... югу...

    Лицо его повернулось к Ксении...

    -- Ох, матинко! Панночка! Се вин! -- вскрикивает Докийка. -- Мати Божа!

    Молния прорезывает душу несчастной... Она узнает его, своего спасителя, того, кто возвратил ей жизнь... на великое счастье... и потом -- на величайшую муку...

    Осужденный вздрагивает. Глаза его ищут кого-то... нашли... нашли ее...

    Невыразимое блаженство разливается по лицу его...

    -- Ксения! Ксения! -- кричит он, протягивая руки с высоты костра и намереваясь ринуться оттуда.

    Но палачи схватывают его и бросают на помост эшафота... "Оксано! Боже! Я жить хочу"...

     

    ***

    Костер, облитый горючими веществами, горит ярко, жарко, красиво... Только там, где лежит туловище, дымится, -- это еще не затлелось тело, не разгорелось сало человеческое...

    Около костра палач, держа голову Левина за седые волосы, опускает ее в банку, которую бережно держит аптекарь-немец... Реалист держит голову идеалиста... Глупая, глупая голова!..

    А вон казак Омелько Пивторагоробця, взвалив на свои могучие плечи черничку, выносит ее из толпы...

    Другая черничка плачет, так реально плачет, что не только плечи, но даже толстые икры вздрагивают...

    -- Пустите! Пустите! К Марье Акимовне радость везу! -- Бедные идеалисты!

    Пенза. Базарная площадь, та площадь, где Левин возглашал свою проповедь на крыше... "Проповедь на горе" -- и проповедь на крыше... Жалкий контраст!

    На площади -- высокий, новый каменный столб со шпицом.

    На шпице -- голова Левина. И здесь она обращена на восток, туда, где... эх, идеалисты!

    нельзя.

    Тут же стоит старик Варсонофий. Возвращаясь из Иерусалима, он зашел в Пензу проведать старые места и нашел голову своего друга. Старик не плачет -- он вспоминает царевича Алексея Петровича и Афросиньюшку.

    Через площадь проходят старые калики перехожие и поют: "Ой у Бога великая сила". Идеалисты!

    А вон в окошко того домика видно -- кто-то считает деньги: "Двести девяносто восемь, двести девяносто девять, триста... все". Это -- посадский человек Федор Каменщиков, реалист, будущий российский буржуа, получивший триста рублей за глупую голову идеалиста.

    Бедные, глупые идеалисты! Когда же вы поумнеете?

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28