• Приглашаем посетить наш сайт
    Блок (blok.lit-info.ru)
  • Тень Ирода
    Глава XXII

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28

    XXII

    САМОСОЖЖЕНИЕ СКИТНИКОВ

    Старец Варсонофий недолго оставался в муромском скиту. Инстинкты бродяги, воспитанные в нем русскою историческою традициею о святости подвига паломничества и выросшие на почве его личных инстинктов, не сознаваемых им, но живших в глубине его души... Инстинкты поэта, пробивавшиеся из-за его грубой духовной коры, когда рядом с любовью к мертвечине старины, к ее бессмысленной обрядности и рядом с грубейшею верою в бесов во образе ляхов, в душе его сталкивались и эти бесы, и перстное сложение, и глубокая, самая чуткая отзывчивость к природе, к этой травушке-муравушке, к этим цветикам лазоревым, кринам сельным, к этим кусточкам и ручеечкам, эти инстинкты, положенные в основу его духа, постоянно влекли его куда-то в неведомые страны, к неведомым людям, чтобы на подошвах своих переносить пыль из одних святых мест в другие и трепать свою душу, как костригу перед Господом, мыкаясь из места в место, из града в град, из веси в весь, оправдывая данное ему когда-то царевичем Алексеем Петровичем прозвище "вечного жида" -- Агасферия праведного или Никитушки Паломника. Это был, как и Левин, идеалист, хотя оба они не знали своих идеалов, а только чувствовали, что в душу их что-то постоянно толкалось, постоянно нашептывало: "Иди, иди, ищи -- обрящешь, увидишь, узнаешь..." А что? Где? Как? -- Это не вышептывалось, не подсказывалось, не чуялось...

    И вот Варсонофий, пожив в скиту несколько недель, снова наладил и свою неугомонную душу, и свои неустанные ноги на далекий путь. Задумал он пробраться в Иерусалим, куда, как ему сказывал молодой князь Прозоровский, монах Невской лавры и бывший навигатор, можно было пройти народами единоверными от Почаевской Божией Матери, иди ты в турскую землю на Бел-град, а в Беле-граде сербин живет, веру православную держит, персоною и языком походит на черкашенина, черен и высок ростом, русского человека братом именует и российскую церковь почитает, а из Бела-града иди ты на Софьин-град, а в Софьине-граде болгарин живет, веру православную ж держит и персоною, и языком тако ж на черкашенина походит, тако ж и российскую церковь почитает, а из Софьина-града идти тебе на Филипов-град, земли болгарские ж и болгарские веры; а из Филипова-града идти тебе на Андрианов-град болгарские же земли, а из Андрианова-града идти тебе на Константинов-град, именуемый Царь-град, а из Царя-града кораблем идти тебе к Святой-Горе, а из Святой-Горы до Иерусалима-града рукой подать...

    Разве это не заманчиво?

    Левин тоже задумал было идти вместе с Варсонофием, но его остановило одно неожиданное обстоятельство. Все скитники и скитницы полюбили его за его доброту и обходительность. Все видели, что у него на душе какое-то горе и все соболезновали о нем, особенно бабы: "Хоша и дворянская кровь, -- говорили скитницы, -- да не смердит, святым ладаном прокурена..." Но не это удерживало его в скиту...

    Раз как-то, по старой привычке охотника, бродил он по лесу недалеко от скита, выискивая, нельзя ли хоть каких-нибудь лесных ягод поразмыслить. Пробродив даром, он лег под деревом отдохнуть. Через несколько минут он услыхал за кустами голоса. Голоса знакомые. Это Евдокеюшка болтала с маленькой Полей, дочкой скотницы Орины.

    -- Так кого ты, Поля, больше всех любишь? -- спрашивала Евдокеюшка.

    -- Тетю Евдокеюшку, -- отвечал ребенок.

    -- А еще кого?

    -- Маму.

    -- А еще кого?

    -- Тятьку.

    -- А кого еще?

    -- Дядю Васю.

    -- Какого дядю Васю?

    -- Дядя Вася.

    -- Да какой же дядя?

    -- В сапогах, с колесцами, -- отвечала девочка.

    Левин понял, что речь идет о нем, о его сапогах со шпорами.

    -- Он Поле дал бумажку играть.

    -- А дядя Вася уходит от нас.

    -- Куда? -- спросила девочка.

    -- Далеко, совсем уходит, тю-тю, покидает Полю.

    Девочка заплакала.

    -- Об чем ты это? А? О дяде Васе?

    -- О дяде Васе, -- продолжал плакать ребенок.

    -- Не надо, Поленька, не плачь... не надо...

    Левин слышал, что и в голосе Евдокеюшки звучали слезы.

    -- Не плачь... перестань... лучше попроси Бога, чтоб он не уходил от нас... Бог тебя услышит, и дядя Вася останется у нас...

    Ребенок замолчал.

    -- Останется?

    -- Да. Только помолись Боженьке.

    -- Как?

    -- Скажи: Господи... Ну, говори: Господи...

    -- Господи, -- повторял ребенок.

    -- Услышишь молитву младенца...

    -- Услышишь младенца.

    Голоса слышались очень близко. Левин чувствовал, что его сейчас откроют, и ему стало стыдно, что он невольно подслушал то, что, быть может, ему никогда не сказали бы в глаза. Он хотел было спрятаться за дерево, но было уже поздно.

    -- Дядя Вася! Дядя Вася! -- закричала девочка и тащила за собой Евдокеюшку.

    -- Дядя Вася, не уходи от нас, а то я буду плакать. И тетя будет плакать... Не уйдешь?

    -- Не уйду, милая, не уйду, -- отвечал тот, сам не зная, что говорит.

    -- Дядя не уйдет, тетя, -- успокаивала девочка свою приятельницу.

    Левин, наконец, победил свое смущение.

    -- Вы куда это шли, Дуня? -- спросил он.

    -- По морошку-ягоду. Поля морошки хочет, -- отвечала девушка, не поднимая глаз.

    -- А я вам помешал?

    -- Нет...

    Оба замолчали. Поля продолжала держать их за руки.

    -- Иди, тетя, по морошку, и ты, дядя, -- болтала она.

    -- Ты не уйдешь от нас?

    -- Не уйду, не уйду... А ты, Дуня, хочешь, чтоб я остался у вас в скиту, да? Нет?

    -- Не знаю... Скучно у нас тому, кто привык к большим городам...

    Поля настойчиво соединила их руки... Левин осязал уже руку девушки... Через мгновение рука Евдокеюшки была уже в его руке... Рука не отнималась...

    Куда же девался муромский лес, раскольничьи скиты, Петербург, ужасы последних лет?..

    Тут Днепр, Киев, а в руке -- трепетная рука Ксении... И знакомая песня плачет:

    Ой гаю мiй, гаю, великiй розмаю!
    Упускала соколонька, та вже й не пiймаю...

    -- "Дуня... Дунюшка... добрая моя", -- что-то шептало и пело как будто.

    -- Дядя Илюша, дядя Илюша морошку несет, -- закричала девочка.

    Киев, Днепр, Ксения, все пропало... Муромский лес стоит как стоял...

    -- Уж и морошка же, я вам скажу, -- говорит, осклабив белые зубы, Илья Муромец, -- уж така-то ядрена, словно бусы у Богородицы на шее.

    Этим лесная встреча Левина с Евдокеюшкой и закончилась. Но в сердце первого произошло что-то необъяснимое, там, в глубине, обитал неисходно образ черноголовой Ксении, ко всем мотивам духа -- в воспоминаниях, в тоске, в страданиях, в настоящем, прошедшем и даже будущем, ко всякому акту жизни примешивался этот образ, вся жизнь, каждое движение мысли и каждое биение сердца амальгамировались с этим всепроникающим образом, но вместе с тем в сердце, в мысли, во всей жизни чувствовалась пустота... И вдруг является ощущение, что пустота эта заполняется другим образом, который не вытесняет собою образа Ксении, а соединяется с ним, амальгамируется... Это -- смущенное личико рыжеволосой Евдокеюшки... Владычество Ксении над его духом, владычество самодержавное, все так же могуче, ненарушимо, незыблемо, тоска по ней все так же жгуча и удручающа, но эту тоску хочется, хотелось бы излить в слезах на этой груди, которая близко, которая так тревожно поднималась, когда маленькая Поля соединила их руки...

    И Левин не пошел с Варсонофием бродить по свету. Он пошел только проводить его до Починок.

    Иначе смотрело все кругом -- и лес, и зелень, и небо, и лес казался менее угрюмым, менее неприветливым, не мертвецами стояли столетние ели, свесив свои гигантские зеленые руки, эти многорукие великаны что-то говорили, кого-то напоминали. И зелень стала зеленее, приветливее, и далекое небо голубее: зелень говорила, что и по ней ходят живые люди, добрые, голубое небо опрокинуто было не над пустыней, не над мрачным лесом... Этот стук дятла, может быть, слышен там, на поляне... Это солнце золотит золотые волосы...

    -- Эта девочка с золотыми волосами напоминает мне покойницу Афросиньюшку, дай Бог ей царство небесное, -- заговорил вдруг Варсонофий, когда муромский лес остался уже позади.

    Левин вздрогнул. И он об ней думал. Но он спросил:

    -- Какая девочка?

    -- Да в скиту-то, рыженькая.

    -- А! Дуня.

    -- Да, Евдокеюшка. Только у Афросиньюшки были белые волосы, оттого царевич и называл ее "беляночкой"... Эх, царевич! Царевич!

    Они замолчали. Всю дорогу Левин говорил мало, да ему и не приходилось говорить, потому что Варсонофий, предаваясь воспоминаниям, вылавливал из своего богатого событиями прошлого обрывки картин, сцены, давно отошедшие в вечность личности.

    -- Эх, матушка царевна Софья Алексеевна, соколиный глазок, не довелось тебе поцарствовать... Да что? Так, видно, Богу было угодно, -- говорил он как бы про себя. -- Ишь ты, ишь ты, пышные какие... стрельцы, словно мак в огороде краснеют кафтаны червленые... Эх ты, княже, княже Долгорукой!.. Щуку съели -- зубы остались... То-то -- и лежишь ты на гноище, рыбою покрыт вместо парчи -- савана... Эх, Шакловит, Шакловит -- во цари норовит... Где твоя головушка буйная?.. Всех-то ты смела со свету, метла Божия -- и злое, и доброе, святое и грешное... Сметешь скоро и нас, аки сметие непотребное...

    Когда в Починках он прощался с Левиным, последний сказал:

    -- Поживу я в муромском скиту, отдохну. Может, смирение осенит мою душу. Митрополит Яворский Стефан наказывал мне смирения искать. Поищу -- может, и обрящу... А ты, поклонившись Гробу Господню и облобызав землю, по которой босые ноги Его ходили, возвращайся к нам в скит.

    -- Добре, -- отвечал старик. -- Коли не тело мое воротится, так душа грешная, когда будет по мытарствам ходить...

    Левин торопился с прощаньем. Его тянуло теперь в обратный путь, в муромскую чащу, на полянку, где светилась золотистая головка...

    Эх, ты, сердце человеческое, море пространное, по коему корабли преплывают великие и малые! Эх ты, усыпальница великая -- сердце человеческое! Даешь ты у себя вечное успокоение и кроткому лику матери родимой, и звезде падучей, словно по небу по твоей жизни прокатившейся, и рыженькой Евдокеюшке...

    Эх, что вы так тихо идете, ноженьки резвые? Что ты тянешься без конца, дороженька пыльная?

    Эх, вы, леса, лесочки темные, дремучие леса муромские! Для чего-то вы стоите стеною непроглядною, не проглядеть сквозь вас глазынькам.

    Три длинных дня прошло, как Левин отлучился из скита. Что-то там поделывается? Ждут ли его? Хотят ли его видеть так же нетерпеливо, как он этого хочет?

    Все меньше и меньше остается пути. И дальняя дорога, и большая часть леса -- назади. Впереди лес начинает редеть. Близость поляны ощутительна...

    Что ж это за говор на поляне, шум, возгласы? -- По поляне расхаживают и суетливо переговариваются незнакомые люди. Это -- солдаты, команда солдат. Зачем они тут, откуда?

    -- По указу его пресветлого царского величества, отворите скит, покоритесь! -- раздается возглас.

    -- Не покоримся антихристу! -- слышится ответный возглас.

    В последнем возгласе Левин узнает голос фанатического парня, Азарьюшки.

    -- По указу его величества, выдайте расколоучителя, -- снова раздается голос с поляны.

    -- Не выдадим! -- отвечают из-за высокой ограды, сделанной из толстых брусьев и гладко обтесанных.

    -- Ребята! -- кричит, по-видимому, начальник команды. -- Прилаживай лестницы! Ломай слеги повыше! Приставляй к ограде!

    -- В молельню, православные! В молельню! -- раздается за оградой голос Азарьюшки.

    -- В молельню! -- повторяет голос Ильи Муромца.

    -- Зажигай молельню! Погорим, а не покоримся антихристу! -- неистово вопит Азарьюшка.

    Вдруг за оградой раздается страшный, душу пронизывающий, крик:

    -- Пустите меня! Пустите! Я не хочу гореть! Ох батюшки! Помогите.

    Огнем опалило Левина и холодом ожгло... Он узнал ее голос, голос той, о которой думал...

    Зверем ринулся он через поляну, к скиту...

    -- Не трогайте ее! Пустите ее! -- кричал он бешено.

    -- Держи его! Держи! Кто это? -- кричали солдаты, загораживая ему дорогу.

    -- Пусти! Убью! Задушу! О!

    Его схватили. Вопль за оградой повторился.

    А из-за ограды несся, перерываясь, задыхающийся, хрипящий вопль девушки. Ее, по-видимому, тащили в молельню...

    Вопль затих... Все затихло во дворе... Левин бессильно бился в железных руках шести солдат... Остальные таскали деревья, но деревья не хватали до верху ограды.

    Из-за ограды, из самой молельни, раздалось глухое, мрачное хоровое пение... Пели все обитатели скита... Слов не было слышно, но что-то ужасное вещало это пение.

    Раздался треск, шипенье чего-то... Взрыв женских воплей в глубине молельни... Из трубы повалил дым... Пение продолжалось -- страшное, могильное пение самосожигателей...

    Пожарный треск все сильнее и сильнее... Женских воплей уже не слышно... Дым охватывает половину крыши, клубами вырывает из большого слухового окна на крыше, огороженной перилами для сушки грибов, трав лекарственных, белья...

    -- Поздно! Горят изуверы... бросьте, ребята, -- говорит начальник команды.

    Левин не шевелился, он был в обмороке.

    Выбилось пламя, выше, выше...

    Пения не слышно уж... Задохлись певцы ужасные...

    от ужаса лицом. Она хочет через перила броситься на землю. Но в это мгновение на нее сзади, выскочив из слухового же окна, накидывается молодой парень в пылающей рубашке...

    -- Га! -- рычит он зверем.

    Девушка бессильно вскрикивает. Начинается борьба...

    При крике девушки Левин, которого уже не держали солдаты, вскакивает с земли и, протягивая к борющимся на крыше руки, кричит неистово:

    -- Пусти! Пусти ее, проклятый демон!.. Дуня! Дуня!

    -- Вася! Вася! -- беззвучно вскрикнула она и замолчала.

    Полуобгоревший фанатик, обхватив ее за талию, вместе с нею ринулся назад, в самую пасть пламени...

    Левин грохнулся на землю, как подкошенный...

    Вся команда стояла в немом ужасе.

    мозг!.. Это чадят их глупые, темные головы, сложенные на костер из-за "перстного сложения". О, бедные, глупые, жалкие люди!.. Бедные, глупые, жалкие, вы же и могучие, и великие, и бессмертные идеалисты с вашим "перстным сложением"... У всех у нас есть свое "перстное сложение", -- и блаженни умирающие за него... Бедные, бедные, глупые, жалкие люди, коли вам приходится умирать за "перстное сложение"...

    -- Да они, ваша милость, много серы этой кладут горячей да пакли, чтоб шибче забирало, -- нам это дело знакомое, -- сказал бывший стрелец, обращаясь к командному офицеру.

    Все сгорели... И Поля маленькая, что так любила морошку, и Януарий Антипыч, и глупый Илья Муромец, и Азарьюшка-млад, и млада Евдокеюшка с золотистою косою, и баушка Касьяновна, что своими глазыньками видала, как Маришка-безбожница сорокою сидела на кресте Василия Блаженного, -- все золою стали...

     

     

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28