• Приглашаем посетить наш сайт
    Никитин (nikitin.lit-info.ru)
  • Тень Ирода
    Глава VII

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28

    VII

    КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

    Стоном стонет Троицкая ярмарочная площадь в Харькове. Всевозможные крики зазывателей, предлагателей и торговок, которые точно об заклад побились покрыть весь ярмарочный гам своими голосами; громкие вопли и глухие, но бьющие в ухо унисоны нищих, ходящих, стоящих, водимых и возимых по всем направлениям, невообразимый гвалт, стоящий над цыганским полем, на котором цыгане устроили ристалище из негодных, заезженных и всеми способами искалеченных лошадей; отчаянная музыка самых негармонических, но голосистых, скрипучих и визгливых музыкальных инструментов; ржанье лошадей, точно одуревших от цыганского экзамена и отчаянно взывающих о спасении; писк, визг, смех и покрывающий все это однообразный гул, в который амальгамировался весь нестройный хаос звуков, -- все это как-то особенно приходится по сердцу русскому человеку, любящему ярмарку, ныне вымирающую, любящему окунуться с головой в этот омут звуков, потолкаться в этом примитивном клубе, полюбоваться, как вон, на солнечном припеке, донской казак, привстав на седле, с гиком обгоняет скачущего охляп цыгана и стегает его нагайкой, а запорожец, запродавший рыбу с условием, чтобы москаль, вместо могарычу, поставил ему "музыки", с невозмутимою серьезностью, точно священнодействуя, выбивает гопака в кругу таких же, как он сам, серьезных усатых чумаков, привезших на ярмарку соль и спокойно ожидавших покупателей, тогда как "музыка", состоящая из двух пейсатых жидков с двумя совершенно разноголосыми скрипками, визжала так, как сорок тысяч поросят визжать не могут. А вон там, где особенно людно, сопровождаемые любознательными бабами и детьми и ведомые рябым пареньком, знакомые уже нам по Киеву калики перехожие гудут, буквально гудут, словно шмели, монотонную старо-каличью песню:

    Котора калика заворуется,
    Котора калика заплутуется,
    Котора обзарится на бабицу,
    Со бабою котора стакнется,
    Со девкою спарится, --
    Зарывать того калику в сыру землю...

    -- Захар Захребетник! Здорово, старина! -- раздался вдруг голос из толпы.

    Один из калик, ветхий, но коренастый старик с сросшимися бровями, чуть не уронил при этом неожиданном возгласе своего посоха и невольно остановился. Остановился и его товарищ с поводырем.

    -- Здорово, Захар! -- повторился возглас.

    К каликам подошел Левин и стал около старшего из них. Калика страшно ворочал зрачками слепых глаз и переминался на месте.

    -- Здравствуй, кормилец, как те назвать, не знаю, -- сказал он нерешительно, -- слепенький вить я, ни синь-пороху не вижу.

    -- Знаю, знаю, -- отвечал Левин. -- А давно я тебя не видал.

    -- Да ты сам-то кто же изволишь быть, родименький?

    -- Угадай.

    Слепец задумался и, беззвучно шамкая что-то, только разводил руками.

    -- Нету-ти, отец родной, не угадаю -- где, чаю, угадать кого слепому на чужой стороне?

    -- Да как ты сюда попал?

    -- В Киев тоже, кормилец, идем -- к угодничкам.

    -- А из села Левина давно? В Пензе были?

    Калика даже об полы руками ударился и замотал головой, бормоча: "Богородушка-матушка, надоумь... Микола угодник, осени..." -- А Левин, улыбаясь, продолжал доправлять свой допрос:

    -- А что поделывают ваши бары -- Левины, Герасим Савич да Василий Савич?

    Калика спохватился: "Ах, батюшка-барин, Василь Савич! Как вас Бог милует? Как это вы из-за моря-то в Харьков попали? У нас сказывали, будто вас с немецкую веру раскрестили и за море услали".

    -- А братец ваш, Герасим Савич, -- дай Бог ему здравия, все с своими мужиками короводится -- бегают в мертву голову... Как пошли эти указы на счет некрутства да лесов, чтобы некрут в кандалы заковывать, а за порубку лесу, коли кто дерево срубил, тому ноздри рвать, а коли кто на лапти ободрал, -- того кнутом бить, да как стали на деревья казенные "пятна" класть, а народ сгонять в Питер, чтобы таким же побытом, как и лес, пятнать печатьми да селить, слышь, на острове на Буяне, на море на кияне, ну, и стал народ бегать, уйму ему нет.

    -- Так, так... А пойдемте-ка вы ко мне... Я рад тебя видеть, старого балагура.

    -- Как же, батюшка-барин, махоньким еще вы любили старого калику Захребетника слушать.

    -- А кто это с тобой товарищи?

    -- Что калика слепой -- то саратовец... давно со мной ходит. А паренек-ат, коли изволите помнить, так Варварин Полотковой сын.

    -- Это той, что петь мастерица?

    -- Ейный. В мать-ту и паренек удался -- голосистый.

    И вспомнилось Левину его родное село... Вечерний хоровод у мельницы и эта белокурая Варюша, голос которой покрывает все голоса хоровода... А там и Киев, и Днепр... Все бледнее и бледнее становятся знакомые лица за дымкою прошлого... Только по временам обостряется боль воспоминаний и -- проходит, как все в этом мире...

    Ярмарочный гул едва слышен. Вон и домик, в котором Левин постой держит в своих перекочевках... Опротивела ему эта жизнь цыганская, сторожевая служба то в том, то в другом конце, а вчистую все не увольняют.

    Придя с каликами на свою квартиру, Левин велел своему денщику отвести их на кухню и накормить приказал, и вина дать им вволю: "Люди-де странние, притомились, так им подкрепа нужна".

    Калики были несказанно довольны приемом барина. "Он, как и малым барчонком был, завсегда любил черный народ, а уж наши калицкие песни и-и как любил слушать; не чета братцу Герасиму Савичу", -- пояснял Захребетник.

    После угощения Левин велел позвать нищих в сени своей квартиры. Сени были просторные, светлые, и Левин спал в них летом. Левину приятно было порасспросить своих гостей о тех местах, где он провел детство и раннюю молодость и где он не бывал вот уже пятнадцать лет. В то время, когда пути сообщения были совсем примитивны, когда не существовало ни правильной почтовой гоньбы, ни современных нам способов передачи известий, знать, что делается в какой-либо местности за тысячу верст, можно было только по бродячим слухам, переносимым то богомольцами, то беглыми и редко-редко путем переписки.

    И Левин услышал много для него нового, но во всем, что он ни слыхал, преобладало что-то мрачное, подавляющее, так что дальше, казалось, жить было невозможно. Население точно в воду исчезало, все уходило в леса, в украйные степи, за Волгу, пряталось в норах и трущобах. Где было по сту, по двести жилых, тяглых дворов, там оставалось наполовину. Масса народу ходила клейменая -- с крестами на руках, выжженными порохом: это -- царские клеймы за побеги.

    -- Вот и мне пожаловали царское клеймо, -- сказал другой калика, товарищ Захребетника.

    Выпив маленько за радушным обедом барина, который тоже возмущался переживаемым страною лихолетьем, этот калика стал посмелее.

    -- Какое клеймо? -- спросил Левин.

    -- Да вот во лбу, барин... Были и у меня допреж сего глаза, а ноне вместо глаз -- клеймы.

    -- Как так?

    -- Выкололи царские слуги.

    -- За что?

    -- Вот за что. Сошел я с товарищами в Астрахань, бежал, значит. Житье было невмоготу. Как пришли мы в Астрахань -- ан там и того хуже. Работы нету. Да и какая, баринушка, работа, коли вся Астрахань собралась было бежать в турскую землю? Такие пошли порядки, что и в пекло бежать так впору. А воевода, Ржевским прозывался, лют-немилостив, коли ты в русской одеже -- в Божью церковь не пущает, а коли хочешь войти -- на паперти полы велит обрезывать, коли у тебя борода -- волосы вырывает, да еще ежели-б по-христиански один волос, а то с мясом и мясо-то с бородой собакам отдает. Такой зверь. А тут прошел слух, что из Казани немцев шлют, чтобы, значит, русских девок на блуд брать: велено-де русских людей в немцев переродить. Ну, кому ж охота дите свое губить? Взяли астраханцы да и порешили: всех девок разом обвенчать со своими же парнями, чтобы немцам не достались. Сказано -- сделано. А на радостях и с воеводой покончили: собаке-де собачья и смерть. Тут нам житье стало повольготнее. Да не надолго этого житья-то хватило. Пришел боярин Шереметев с царским войском и разнес Астрахань. Не один топор московские палачи, сказывают, иззубрили на астраханских шеях. Только меня Бог миловал. Я бежал на Дон, к Кондрашке Булавину: в ту пору он атаманствовал над казаками, которые за волю стояли -- супротив немецких порядков. Уж и пожили ж мы под рукою батюшки Кондратия: не атаман, а отец родной. А уж коли провинился, расправа недолга: товарищам крикнет бывало: "Судите сами". А суд у нас короток -- в куль да в воду -- и кончено... Вот эдаким-то побытом, баринушка хороший, и собрали мы круг на Хопре...

    -- Как же, дядя, ты сказывал, что допреж того вы в Запороги ходили? -- вмешался в беседу поводырь, который помнил наизусть все рассказы своего слепого ментора о похождениях голытьбы.

    -- Верно, ходили, малец-то прав... Это было опосля того, как мы разбили царского воеводу, князя Долгорукова... то-то лихо разнесли мы его на речке Айдарке... Помню, туманное утро было, ни зги не видать... Сиверко так, к зиме время шло... Помню, как и Долгоруков-то князь на осокоре висел... А это мы ему за то, что сам малыих младенцев по деревьям вешал, носы и уши резал, так и доселева на Донце камолые да безносые попадаются, все от ево, от Долгорукова... А как нас казаки-изменники со своим христопродавцем Лукьяшкой стали за ноги вешать, тут мы и махнули в Запорожье. Запорожцы обещали стать с нами заодно. Отселева мы через зиму прошли на Медведицу, на Хопер да на Бузулук. Голытьба аки саранча шла к нам... Вот тут мы и собирались.

    -- А как вы у изменников-казаков отвоевали царское жалованье? -- снова вмешался поводырь.

    -- Отвоевали -- это точно что... Пропили дочиста! А народ -- ни-ни-ни! Мизинцем не трогали. Народ -- такая же, как и мы, голытьба -- люди Божьи: за что его обижать?.. Собрались мы это на Хопре. "Братцы, -- говорит атаман, -- бояре да немцы всех в еллинскую веру переводят! Хотите, молодцы, в еллинскую веру?" -- "Не любо! Не хотим в поганую еллинскую веру!" -- Вот тут и написал он граматки на весь мир. Мы сами и граматы эти развозили по всем юртам да станицам. От слова до слова помним слова атаманские... "Ведаете сами, молодцы, говорит, как деды ваши и отцы положили и в чем вы породились. Допрежь де сего старое то поле крепко было и держалось де, а ныне-де немцы старое поле перевели, ни во что почли, и чтобы вам старое поле не истерять... А мне-де, Булавину, запорожские казаки слово дали, и белогородская орда и иные орды, чтоб быть с нами заодно. А буде кто или которая станица тому войсковому письму будут противны, пополам верстаться не станут, или кто в десятки не поверстается -- и тому-де казаку будет смертная казнь".

    -- С мозгом, баринушка, у, с каким мозгом! С кашей бы этого мозгу съесть, так поумнеть можно.

    -- Ну, так что ж было после этого? У нас в армии не то болтали, -- сказал Левин, видимо заинтересованный одиссеею калики перехожего.

    в кафтане, значит, голубом, да как шаркнет его оземь, как полыснет на себе рубаху от ворота до подола, и ну ее рвать в клочки да бросать в народ... "Вот вам моя рубаха, православные! Берите ее замест кабальной записи... Разнесем мы так Русь боярскую да немецкую, как разорвал я свою рубаху, и разберем по рукам... Эй вы, голытьба не поеная, не кормленая, босая и голая! Эй вы, мыши загуменные, тулупы дубленые, чапаны драные, ноздри рваные, спины сечены, искалечены! Идите к нам, донским казакам, за веру стоять, животов промышлять! Будете вы одеты и обуты, сыты и пьяны! Эй вы, атаманы-молодцы! Голый и Драный, Строка и Хохлач и ты, Игнаша Некрасов! Собирайте вы православный люд, копье к копью, чтобы было чем за веру стоять, бороды и головы спасать!" -- Ну, и пошла голытьба сыпать к нам, аки мухи к меду. Разбилось наше войско на шесть концов. Мы с Булавиным кинулись к Черкаску -- отнимать атаманскую булаву у изменника Лукьяшки Максимова. Отняли. Самому Лукьяшке голову с плеч долой, советникам его тоже. И пошли на нас рати царские со всех концов на наши концы и конец по концу разгромили. Эх, было времячко! Ели кашу с салом, зеленым запивали, горя не знали. А горе у нас за пазухой сидело, с нами кашу ело, в глаза смотрело... Этот Илюшка Зерщиков, что твой брат родной атаманушке нашему, а Илюшка и продал нас, погубил атаманушку нашего Кондрашу Булавина. Как увидал это Кондрата измену, сам на себя руки наложил.

    -- Давно это было? -- спросил Левин.

    -- На Казанскую будет ровно восемь лет, восьмой год и я свету Божьего не вижу.

    Левин стал считать что-то по пальцам... Его солнышко тоже давно закатилось...

    -- Ну, рассказывай, что же с вами дальше было?

    С Некрасовым мы перекинулись через Дон, за Иловлю-речку, к самому Саратову... Ух и заныло ж у меня сердечушко, как увидал я родной город! Хоть и не знавал я в нем радости, а все ж молодость вспомнилась... Молодое-то и горе -- с полгоря, на весеннем солнышке тает, а старое-то горе и на огне не горит, и на воде не тонет... Подошли мы к Саратову, остановились на Увеке -- гора эдакая над Волгой. А Игнаша и говорит: "Эх ты, Волга-матушка, нашему тихому Дону сестрица рожоная! Не слезами ль ты дополнена, что текут в тебя слезы со всей россейской земли? Помоги ты нам, матушка, помоги нам, добрым молодцам, эти слезы высушить..." Дак нет, не помогла. Пропало наше дело, сгинул и Игнаша Некрасов.

    Нищий махнул рукой. Все молчали. Паренек-поводырь не спускал глаз с рассказчика.

    -- Так-ту, баринушка, -- продолжал последний, -- не весел конец нашей песенке... А весела запевка была... Да что делать?.. Мы к Саратову было, а на нас калмыцкая орда налетела... И сломили нас дьяволы косоглазые... Наши назад, степью погнали, а подо мной меренок подбился, меня и взяли. Тут я и глаз своих решился. Полоснул я одного косоглазого, а другие меня сзади схватили, руки связали. Такая это меня злость взяла, что как привели меня к зайсангу, я ему и плюнь в глаза. За это мне мои глазыньки и выкололи.

    -- Отчего ж тебя не убили?

    -- Да оттого, думали, что я богатый казак, выкуп большой дам.

    -- Бог помог, баринушка. Другой полоняник выручил, саратовец же... Ночью как-то мы и ушли с ним. С тех пор я и стал каликою перехожим.

    -- Однако ж ты еще счастливо отделался. Если б тебя поймали в Черкаске, так не миновать бы тебе колесованья или четвертованья.

    -- Так-то так, баринушка, да оно уж разом, а то еще поди, когда до могилы добредешь сослепу.

    -- А что с Некрасовым сталось? Не слыхал?

    -- голытьба да казаки... Плывут это, покачиваются. А воронья-то всякого, птицы этой голодной, так все плоты и усеяла, да на виселицах сидят, да на казачьих плечах, глаза казачьи выклевывают... А по берегу-то казачки воем воют, мужьев да братьев своих провожают, малые детушки за ними бегут... Таково, сказывают, жалостно было.

    В первый раз Левин слышал эти подробности. Многое доходило до него и до товарищей его по службе из тысячи слухов, бродивших по Руси, но таких подробностей он не слыхивал. И в душе его все сильнее и сильнее звучала нехорошая нота.

    -- Как увидал это Некрасов с товарищи, а с ним было тысячи две, -- как увидал он это -- снял шапку, перекрестился и говорит, к тем-то, что на плотах висячи плыли: "Прощайте, братцы-товарищи! Спасибо вам, что за веру постояли... Плывите с Богом вниз по тихому Дону, мимо станиц да куреней родимых. Опоганена земля православная, нечего и ложиться в нее костям казацким. Плывите, родимые, в чужую землю, в турецкую, там легче теперь жить, чем на Руси православной. Я и сам иду в чужую землю, в турецкую... Прощайте, братцы!" И как гаркнет, говорят, за ним все его войско: "Прощайте, братцы!" -- как всполохнется с плотов птица, воронье да карга всякая, так точно хмара над Доном пронеслася... Так и уехал Некрасов с своими молодцами в турецкую землю.

    -- Спасибо тебе, не знаю, как тебя зовут, -- сказал Левин.

    -- Никитой, а прозывался Бурсак, потому маленько учился, дьячков сын, -- оттого и слыву Бурсак.

    -- Не за что, баринушка... Ласка твоя да вино развязали мой язык, ну и вспомнилось старое.

    -- А теперь прощенья просим, батюшка-барин, -- сказал старший калика. -- Пора и честь знать, коли господа милостивы. Счастливо оставаться. Коли Бог доведет до Киева, помост слезами омочу перед угодничками за твое здоровье.

    -- А сам-то, барин-батюшка, когда к домам повернешься?

    Одарив нищих на дорогу деньгами, он простился с ними и долго прислушивался к странному напеву песни, которую затянули калики, удаляясь к ярмарке: "Ох ты, гой еси, аллилуева жена милосерда!"...

     

     

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    21 22 23 24 25 26 27 28