• Приглашаем посетить наш сайт
    Грибоедов (griboedov.lit-info.ru)
  • Сидение раскольников в Соловках
    Глава VIII. Соловецкие святки

    VIII. СОЛОВЕЦКИЕ СВЯТКИ

    Время шло. Скучное северное лето, с его бесконечными днями, почти целые сутки освещаемыми незаходящим солнцем, и с его белоглазыми, надоедливыми ночами, сменилось еще более скучною, хмурою и мертвою зимою с ее такими же мертвыми, бесконечными ночами, освещаемыми иногда от полуночи страшными "сполохами", встающими от северного горизонта длинными, с переливающимися яркими лучами снопами света, которыми северное сияние как бы вознаграждает северную мрачную и бесконечную ночь за ее мрак и бесконечность, за малость северного дня и за скудость и безжизненность северного солнца. Весь остров завернулся в белый саван, как покойник на льдине Ледовитого океана. Зловещее море кругом на необъятное пространство, туман и мрак или ветер с пургой и леденящий холод, деревья, утонувшие в инее, мрачные, заиндевевшие стены монастыря - все это до боли бесприветно и безотрадно.

    К зиме покинули остров и осаждавшие обитель ратные люди. Осада шла вяло, неохотно, недружно, а осажденные защищались стойко, упрямо. Воевода сам видел, что после неожиданного появления в его стане огненного чернеца, которому он отрубил пальцы на правой руке, а потом, забив в колодки, отправил под караулом в Сумской, что после этого неожиданного явления стрельцы потеряли и бодрость духа, и упорство в добывании мятежной обители. Думая, что, проведя зиму в Сумском, они к весне опять будут способны с прежнею отвагой пойти на монастырь, он велел уничтожить все построенные для осады монастырских стен городки, разорить осадные укрепления и подкопы и переехал на зимовку в Сумской. Но чтобы монастырь и весь остров продолжали оставаться в осаде и чтобы осажденные мятежники не имели возможности сноситься с землею и пополнять свои запасы продовольствий, а равно боевые снаряды, одним словом, чтобы довести монастырь до безвыходного положения, воевода поставил заставы во всех главных пунктах, по всему берегу Онежской губы, справа и слева.

    Но черные мятежники не унывали. Всяких запасов у них было вдоволь, а отрезанность от земли была отчасти на руку старым монахам: она не давала возможности молодым чернецам шляться по усольям и соседним посадам и возжаться с бабами, до которых черная молодежь были большие охотники.

    После серой, скучной и мокрой осени с суровыми ветрами и туманами и после долгого Филиппова поста наступили святки. Все же хоть какое-нибудь развлечение для братии; и для почтенных старцев, и для молодшей братии "утешение" положено: и брашно всякое, и разрешение вина и елея. Чего же больше людям, отрезанным от мира и его прелестей! За трапезой и лапшица добрая, и шти с сушеной рыбкой, и пшенники с яичком, и пироги с вязигой, и икорка паюсная, и теши межукосные, и яишенка глазаста, и оладьи со сметанкой, и квасок добрый, и медвяное питье; а по кельям тоже "утешение": и коврижки прянишны и сахарны, и древо сахарно доброе, и малинка в меду, и вишенка в сахаре аглицком, и яблочки в патоке, и пастилки двусоюзные, и все от благодетелей. А для молодшей братии, у кого зубы, и орешки Кедровы, и орешки калены. После пенья, да метаний, да урочных поклонов это "утешение" немощи ради плоти не возбраняется.

    А соснув после обеда, пока не благовестили еще к вечерням и день был ясный, без метели и пурги, старцы выходили на двор, садились на крылечках да на завалинках и смотрели, как молодшая братия, служки, да молодые трудники, да ратнички голубей гоняли. Голуби - большая утеха для отчужденных от мира. Спугнут это их ратники либо труднички, и взовьются они к небу стаями, кружатся, кружатся по аеру над церквами Божьими, а турманы свое дело делают, а особливо тот белый, "в штанцах"; уж так-то кувыркаются по аеру, что и сказать нельзя! А старцы поднимают кверху свои седые бороды, щурятся на небо, ищут чудодея турмана "в штанцах", и хоть старые очи ничего не видят издали, а все же утеха некая. А там голуби, все кружась шире и шире, все забирая выше и выше, кажется, совсем хотят оставить монастырь и лететь за море; так нет! Исачко стоит середи монастыря, задрав к небу свою бороду и расставив руки, и все видит, и радостно покрикивает: "Ах он вор! Уж и вор птица, что выделывает!" И старцы радуются, хоть и не видят всего, что видит глазастый Исачко. А там голуби, покружась и покувыркаясь по аеру, спускаются на землю и кучами, доверчиво, словно куры, толпятся к старцам. У каждого старца в приполье либо в скуфейке горстка зерна либо крох от трапезы, и старцы бросают этот дар Божий Божьей твари, птичке небесной...

    - Воззрите на птица небесная, иже ни сеют, ни жнут, - с любовью бормочет старец Никанор, швыряя в серую копошащуюся массу крохи от поджаренного пшенника.

    А Исачко не отходит от турмана "в штанцах", так и увивается около него. Он вынес ему целый каравай пшенника: сам не ел за трапезой, а приберег своему любимцу и теперь даже испугал его видом огромного кома желтого рассыпчатого пшенника, брошенного к голубю.

    - Клюй, дурашка, не бойся, не укусит, не коршун, чать, - бормочет он, нагибаясь к турману.

    Появляется откуда-то и Спиря. Он все так же босиком, как и летом, без полукафтанья, в одной длинной рубахе, но уже в скуфейке. Он поднимает голову вверх и смотрит на соборную колокольню. С колокольни срываются два голубя, летят к Спире и усаживаются, как куры на нашест, один на правое плечо юродивого, другой на левое. Спиря осклабляется.

    - Что, детки, есть небось захотели? - ласково говорит он. - А не дам, ноне пост.

    Голуби машут крыльями и тянутся ко рту юродивого. Тот нарочно нагибает голову.

    - Что ты их дразнишь? - вступается сердобольный Исачко. - Не томи... Ты думаешь, и птичина по неделям поститься должна, как ты, двужильный!

    Старцы добродушно смеются.

    - Не томи их, Спиря, - говорит Никанор, смеясь седыми бровями.

    Сухой, серьезный старец Геронтий машет Спириным голубям своей скуфейкой и вытряхивает из нее крошки, маня проголодавшуюся птицу. Но Спирины голуби не летят к Геронтию.

    В это время из-за собора показывается Оленушка. Она в собольей шубейке, подпоясана голубым поясом и в собольей шапочке. Оленушка каталась на салазках за монастырской оградой. Молодые щеки ее пылали морозным нежным румянцем.

    Спирины голуби тотчас же перелетели и уселись на плечах Оленушки.

    - Нету у меня ничего, нету, гулюшки, - смеялась девушка, защищая свои розовые губы.

    Лица у старцев сияли радостью и умилением. Старый седобородый Никанор улыбался бровями, глядя на Оленушку и на голубей. Даже суровый Геронтий как будто потеплел своим сухим лицом.

    К архимандриту подошел старый соборный звонарь и низко поклонился.

    - В било? - сказал Никанор.

    - Во святой колокол, к вечерне благовестить, - отвечал звонарь.

    - Во имя Отца и Сына... - благословил Никанор.

    Звонарь поплелся на колокольню. Скоро в морозном воздухе далеко-далеко по острову и по свинцовому морю с льдинами и скалами пронесся металлический крик колокола. Голуби встрепенулись и побросали зерна.

    Старцы встали, перекрестились и тихо побрели к вечерне. За ними сыпанула остальная братия, старшая и молодшая, служки и трудники, и ратные люди. Остались одни голуби доедать зерна и крохи. К ним налетели монастырские галки и юркие воробьи... Монастырь замер...

    Скоро на монастырь спустилась и ночь, темная, с темным небом и яркими звездами, блеск которых бледнел только тогда, когда с полуночи шли и трепетали на небе яркие полосы "сполоха"...

    Скоро и сон сошел на монастырь: братии надо успеть соснуть до полуночного бдения и до утренних метаний, и братия спит. Не спит только старость, к которой сон нейдет, так старость молится по кельям и вздыхает о грехах своих да о молодости...

    Не спит еще и молодость...

    Не спит Оленушка. Накатавшись вдоволь на салазках, которые смастерил ей келарь Нафанаил, большой искусник строитель и худог, отстояв потом вечерни и воротившись в отведенную ей с матерью келью, она поужинала, пощелкала кедровых орешков, погрызла немножко орла сахарного и вздумала погадать о суженом. Нельзя же, святки на дворе: хоть и монастырь, а все же святки. Мать души в ней не чаяла и потому согласилась на все, хоть в монастыре бы и грешно гадать... "Экое мирское дуростное дело, да в святой-то обители! Что ж, дитя малое, неразумное, пущай побалует... Коли и взыщет Господь, так на мне, на старой дуре; а я отмолюсь, еще привезу в святую обитель, коли жива буду, бочку-другую беремянную вина ренсково да пуд ладану росново", - думала себе Неупокоиха.

    Налили в миску воды, достали жестянку, положили а нее воску от иорданской свечки и стали топить воск на светце. Растопили. Оленушка, вся пунцовая от хлопот, от жару светца и от волнения, загадала про Борю, перекрестилась истово... Рука дрожит, шутка ли! Про судьбу гадает, про суженое... Нагнула жестянку над миской. Желтой лентой полился растопленный воск в воду и, с шипом падая в нее и погружаясь, неровными лохмотами всплывал наверх... Все вылито... Дрожащею рукою, бережно, словно драгоценность какую, вынимает Оленушка восковые лохмотки из воды, кладет их на розовую ладонь и со страхом рассматривает...

    - Ничего не разберу, мама, - волнуется Оленушка, - что вышло.

    Волнуется и старуха. Приглядывается к ладони дочери, подносит ее к светцу, щурится...

    - Кубыть венец, - нерешительно говорит она.

    - Ах, нет, мама! Кочеток словно, - еще больше волнуется Оленушка.

    - Може, и кочеток... У тебя глазки молоденькие, лучше моих... Кочеток, это к добру.

    - Нету, мама, это сани...

    - И сани к добру.

    Оленушка перевернула комок воску на другой бок, приглядывается.

    - Не то шляпа, не то сапог, - с огорчением в голосе говорит она.

    - Что ты, глупая! Не сапог, а венец! - огорчается и старуха. - А ты не так смотришь, дитятко, - заторопилась она, - надоть тень смотреть... Дакось!

    И она подносила руку дочери к стене, чтобы от нее и лежащего на ладони комка воска падала на стену тень.

    Оленушка выпрямила ладонь. Тень на стене кельи вырисовалась яснее.

    - Ох, клобук, мама! - испугалась Оленушка и даже побледнела.

    Испугалась и старуха, но скрыла, не подала виду.

    - Чтой-то ты, непутевая! - рассердилась она. - Венец и есть!

    - А что-то в Архангельском у нас теперь? - грустно заговорила она.

    - Святки тоже, гуляют... поди, озорники в хари наряжаются...

    Оленушка вздохнула. Ей кто-то и что-то вспомнилось...

    - Господи! Когда же мы в Архангельской, домой воротимся? - заговорила она как бы про себя.

    - А коли и весной осадят?

    - Нету, не осадят. Отец Никанор сказывал, ни в жисть не осадят, напужаны-де.

    - То-то, мама. А как осадят?

    - Отсидимся, дитятко. Отец Никанор сказывал: все войски никониан не возьмут обители, потому Зосима-Савватий настороже стоят.

    - А мне хоть век тут жить, так само по душе, - говорила старуха, святое место, спокой, молишься себе, все тебя уважают... Вот один только этот пучеглазый Феклиска... А все на тебя буркалы пялит... Да уж я его и отсмердила добре...

    Оленушка вспыхнула. Она сама видела, как на нее засматривался глазастый молодой чернец, что Феклиской звали, и раз в церкви тихонько ей на ногу наступил...

    А чернец Феклиска тоже не спал; не спали и еще кой-кто из молодшей братии... Нельзя же, святки... Прежде, до этого проклятого сидения, когда монастырь не стерегли, как девку на возрасте, еще можно было урваться в посад либо на усолья, около баб потереться да грешным делом и оскоромиться мясцом; а теперь сиди в четырех стенах, словно огурец в кадке либо супоросная свинья в сажалке. Надо же и кости поразмять, чтоб и молодая кровь не сыворотилась...

    Вон огонек в работницкой поварне, метлешит там что-то. А что? Посмотрим, благо городничий старец Протасий ненароком пересыпал себе вина и елея и теперь крепко спит.

    "вавилония" идет, как выразился веселый Феклис: "жезл Ааронов расцвете", это значит, чернецы гуляют. Просторная комната слабо освещена светцом. На столе, у края, красуется бочонок. На лавках у стола сидят чернецы и играют в "зернь". А посреди комнаты стоят друг против друга молодой чернец и черничка: руки в боки, глаза в потолоки, ноги на выверте, плясать собираются. В плясуне монахе мы узнаем старца Феоктиста, вернее, Феклиску, а в монашке плясавице молоденького служку Иринеюшку, который, будучи наряжен теперь черничкою, необыкновенно похож на хорошенькую девочку.

    Чернец без скуфьи оборачивается и смеется при виде плясунов, собравшихся "откалывать коленца".

    - Ино играй же, царь Давыд, бери гусли! - не терпится Феклиске.

    "Царь Давыд", без скуфьи, берет большой деревянный гребень с продетою промежду зубцов бумажкою, - гребень заменяет гусли, - и начинает водить губами по гребню и южжать что-то очень бойкое.

    "Черничка", подражая настоящей бабе, задергала плечами и завизжала несформировавшимся еще мужским голосом:

    Выходила млада старочка,
    Молодехонька, хорошохонька,
    Поклонилася низехонько:
    "Я не девушка, не вдовушка..."

    И, пустившись вприсядку, так что полы полукафтанья расстилались по земле, зачастил говорком, а за ним "царь Давыд" с гуслями:

    Не спасибо игумну тому,
    Не спасибушко всей братьи его:
    Молодешеньку в чернички стригут,

    Не мое дело в черницах сидеть,
    Не мое дело к обедне ходить,
    Не мое дело молебны служить,
    Как мое дело в беседушке сидеть,

    Посошельицо под лавку брошу,
    Камилавочку на стол положу,

    Молодешенька погуливаю.

    А Иринеюшко павой выплывал, совершенно по-бабьи, видно, что изучил свое дело в совершенстве, и ручкой помахивал, и плечиком вихлял, и глазами "намизал". Игравшие в зернь чернецы бросили игру и любовались Иринеюшкой.

    - Ай да черничка! И настоящей не надоть! - похваляли "старцы".

    - Ну! Ино выпей, млада черничка, на! Вот пивцо, что варил молодой чернец.

    И "царь Давыд", положив гребень, налил из бочонка пива в ковш. Иринеюшко выпил, утер рукавом розовые губы и опустился на лавку.

    - Не в пример трудней.

    - Знамо, надоть, чтобы и плечи, чтоб и все выходило.

    В поварню ввалились еще гости. Вошел медвежий поводильщик с бубном, за ним медведь на веревке и коза с рогами, а на рогах старая камилавка. Веселый хохот встретил дорогих гостей.

    - Ай да Миша! Ай да воевода Топтыгин! - приветствовал медведя Феклист.

    - И меня, козу в сарафане, - замекекала коза, - м-ме! И меня!

    Гостям поднесли пива. Поводилыцик, выпив ковш, задудел в бубен, а "царь Давыд" заюзжал на гребне. Медведь тяжело, грузно пошел плясать, а вокруг него скакала коза, тряся бородой и приговаривая:

    Я по келейке хожу,
    Я черничку бужу:
    "Черничка, встань!
    Молодая, встань!"
    "Не могу я встать,
    Головы поднять.
    Уж и встати было,

    Для милых гостей
    Поломати костей..."

    - Вот я вам переломаю кости, лодыжники! - раздался вдруг грозный голос.

    Все встрепенулись и замерли на местах. На пороге стоял городничий старец Протасий. В руках его был огромный посох, "жезл Аарона", как называли его молодые чернецы, по ком гулял этот "жезл"...

    "жезл" погулял-таки в эту памятную ночь соловецкого сидения...

    Раздел сайта: