• Приглашаем посетить наш сайт
    Орловка (orlovka.niv.ru)
  • Царь Петр и правительница Софья
    Глава XVI. Потехи Петра

    XVI. Потехи Петра

    Прошло с небольшим четыре года. Зима 1686–1687 гг. стояла на Москве не жестокая, но снежная. По улицам и площадям Москвы стояли целые горы снегу, так что его не успевали вывозить из города, а подмосковные деревни, сады и огороды были совсем занесены сугробами, так что полевые и лесные птицы, вороны, галки и снегири, не имея возможности добывать себе корм на полях и в лесу за обилием снегов, стаями налетали в Москву и кормились чем Бог послал да московская нечистоплотность, которая всякий сор, отброски, помои, обглодки, негодный брак и все порченое выбрасывала, вываливала и выливала на улицы, на площади и на Москву-реку с Яузой. Даже осторожная сорока, которая, по московскому поверью, на сорок верст не подлетает к Москве, боясь ее гаму и шуму, даже сорока в эту зиму показалась на улицах, на площадях и на дворах московских, чем и привела в немалое изумление и смущение москвичей, которые, слыша, как иногда эта белобокая и длиннохвостая гостья стрекочет у кого-либо на задворках, покачивали головами и говорили:

    — Сорока стрекочет, гостей пророчит.

    — Да, точно, сорока-белобока до гостей охоча… Только это, поди, не к добру: ей бы в Москве не место.

    — А поди ж ты! Я сколько лет живу на свете, а сороки в Москве не видывал.

    — И я тоже говорю: быть худу! Накличет она нам гостей: либо татар, либо черкасов, либо литву да польских людей.

    — Так, так, соседушка: недаром Москва слухом полнится… Сказывают, будто разным людям уж сказан на весну поход в Крым с князь Василием Васильевичем Голицыным.

    Так рассуждали старые московские люди по поводу появления в Москве сороки.

    Не то говорила московская молодежь, особливо «потешные робятки» юного царя Петра Алексеевича. Вон уж ему стукнуло четырнадцать годков с хвостиком. Он уж теперь не тот маленький Петрушенька, над которым дрожала его матушка, царица Наталья Кирилловна и ступить ему свободно не позволяла, так что эта теремная жизнь опротивела ему хуже тюрьмы, и он, повинуясь своему жгучему темпераменту, бежал от дворца, как от каторги, и весь отдался своим полудиким инстинктам. «Огненный мальчик», как о нем справедливо выразился покойный историк С. М. Соловьев, бросает дворец навсегда, потому что там вечно ноющая мать, там скучно, противно! «Грустно и скучно! Страшно скучно для ребенка, которому уже начинает быть грузно от силушки, как от тяжелого бремени, словно Илье Муромцу после ковша браги… Что делать „огненному мальчику“, который, когда и вырос, не умел ходить, а только бегал? Оставалось одно занятие — ходить по улице широкой, с ребятами тешиться, как Ваське Буслаеву. И Петр выбегает из дворца на улицу, чтоб больше уж не возвращаться во дворец с тем значением, с каким сидели там его предки. В потехах с ребятами на улице, в воинских играх, новый Ромул кличет клич на новую дружину, и дружина собирается, удалые потешные конюхи, будущие образцовые полки…»

    «потешными робятками» на Москве-реке. И до них дошли слухи, что на весну сказан ратным людям поход в Крым. Но их молодая кровь не ждет весны: у них весна уже давно в сердце… Они теперь же идут в поход…

    Всю зиму юный «царь — непоседа», «царь — кипяток» стоял над душой и пилил своего старого учителя Никиту Моисеевича Зотова и дядьку князя Бориса Голицына, чтобы они рассказывали ему про татар и про Крым.

    — Каков таков этот Крым, Микитушка? — в сотый раз допрашивал царь — кипяток своего учителя.

    — А земля такая, государь, живет, Крымом называется.

    — А есть там города какие?

    — Как не быть городам! Есть.

    — А какие, Микитушка?

    — Перекоп город есть, это, сказать бы, перекопка от наших православных земель: за перекопкой-то и город Перекоп живет.

    — А еще какие?

    — Есть город Сарайбахчи, либо Бахчисарай, сказать бы, наша Москва, потому в Бахчисарае сам крымский хан жительство имеет. Да еще есть град Кафа, где бусурманы полонянков крестьянских в рабство продают, да такой же город Козлов, а в Козлове, как и в Кафе, невольничий рынок живет: полоняников и полонянок, что скотину, на торгу продают… Там вон, чу, куплена и постельница царевны Софьи Алексеевны, Маланьей зовут… Видал, чай, ее, государь?

    — Видал… Черкашенка, что Меласей зовут.

    — Она, государь, и есть.

    — А где, Микитушка, эта Крым — земля? Далеко от Москвы?

    — Да я тебе, государь, на чертеж показывал, в географии… У моря она, эта Крым — земля живет: кругом нее море, и только махонька — махонька полосочка, словно бы мост, ведет с Крыму к матерой земле.

    — А ты, Микитушка, видал море? Какое оно?

    — Нету, государь, не привел Бог видеть море, Белое озеро видел, Бог привел; а моря не видал, не солгу… И разные они, говорят, моря-то цветом бывают: есть цветом синее море, сине море, таких синих, сказать бы, цветом больше живет. Есть и черное море цветом, черно, как чернила, и вода в ем черная.

    — И ее пьют?

    — Нету, государь, морской воды не пьют, горька она и солена… Да еще есть, государь, красное море цветом: это, стало быть, Чермное, червленое, чрез него, помнишь, Моисей провел народ израильский аки по суху, а фараона, коня и всадника, вверже в море Господь… Разны, государь, моря живут.

    При этих беседах глаза у царя — непоседы горели огнем, лицо нервно подергивалось.

    — Я добуду Крым! — страстно говорит «огненный мальчик» и велит Борьке Голицыну готовиться сейчас же к походу.

    … только не под Перекопом, а на Москве-реке, на льду. Вся Москва-река покрыта против Тайницких ворот «потешными робятками»; это все больше дети придворных конюхов, истопников, трубочистов и всякой мелкой дворской челяди, а также и юные боярчата, дьячата думные, поповичи, княжичи, все это сбито в одну кучу, в одну потешную дружину. И дружина эта не маленькая: с десятков она вырастает в сотни, в тысячи. Ведь так весело! Да и сам царь тут, бегает, кричит, распоряжается, бьет неумелых, хвалит и жалует ловких, смелых, находчивых. С раннего утра они запрудили всю реку и дружно, с хохотом, с песнями строят из снегу «Перекоп — город»… Снежная крепость растет быстро, вырастает в гору. Но это не простая груда снегу, потому что ребятишки возводят снежную крепость не сами, не своим только ребячьим умом, а под руководством опытного воеводы, видавшего виды, под руководством Гордона, который когда-то отстаивал Чигирин от стотысячной турецкой армии с Шайтан — пашою и с Юраской Хмельницким. Тут же распоряжается и Лефорт. А сам царь усердно работает с прочими ребятками: таскает комья снегу, утаптывает стены, выводит бойницы, зазоры, возводит снежные шанцы… Он весь раскраснелся, брызжет огнем, энергией… Ему хочется отличиться, ведь он не царь, а еще только простой ратник, рядовой солдат: надо заслужить отличие. Он забыл о троне, о чертожном месте, о диадеме, о скипетре, о плачущей матери, о холопстве бояр, там скучно, там гниль, притворство, интриги, козни… А жизнь и правда здесь, на льду, за работой: тут нет ни ханжей, ни льстецов, тут все свой брат — ребятки!

    И вот крепость готова. Воеводой с русской стороны царь назначает своего учителя Микитку Зотова. Юный царь что-то сегодня недоволен им: учитель не умел утром ответить на вопрос своего бедового ученика.

    — А с кем мы ноне воевать будем, Никита? — спросил Петр, одеваясь «в поход» на Москву-реку.

    — С татарами, государь.

    — А кто у них ноне салтан?

    — Не ведаю, государь, не то Гирей, не то Калга.

    За это и рассердился царь на своего учителя, а потому, назначая воевод для похода под «Перекоп — город», он велел Зотову командовать осаждающими: он уверен был, что «русские» не возьмут крепости.

    — Будь же ты князем Васильем Голицыным, — сказал он, желая тем уколоть учителя.

    А так как князь Борька Голицын, его дядька, сумел ответить на вопрос беспокойного царя, что теперь в Крыму салтан Нурадин, то довольный его ответом царь, когда назначал воевод, ласково сказал Борису Голицыну:

    — А ты, князюшка Боря, будь салтаном Нурадином, не пускай в крепость Ваську Голицына: я ноне в твоем войске служу.

    за крепостными стенами. Меньшая половина поступила под команду Бориса Голицына. Первые называли себя «семеновцами», последние «преображенцами», и в число последних поступил и сам царь.

    После этого «татары» засели в Перекопе.

    «Русские» свободно овладели валом, «перекопью», и хотя их осыпал град снежков, однако они стойко шли, все более и более разгорячаемые поражавшими их ударами. По всей реке раздавались неистовые крики, и они превращались буквально в рев, оттого что и взрослые москвичи, бородачи — купцы, бояре, сидельцы, охотники до подобных зрелищ, толпами высыпали на берег Москвы-реки и яростными криками подзадоривали пыл сражающихся. Осаждающие подступили уже к самой крепости, лезли на бастионы, разбивали рыхлые стены и, поражаемые прямо в лицо комьями снега, опрокидывались навзничь, снова карабкались на стены, пробивали в них бреши и уже готовы были овладеть полуразрушенною крепостью. Видя неудачу, Петр свирепел, сбивал кулаками и каблуками первых смельчаков, взбиравшихся на стену, бил своих, малоусердных, и буквально бесился, крича до хрипоты. Уже оба глаза у него были подбиты, из носу текла кровь, и, о радость! — неприятель стал отступать, а наконец, и совсем обратился в постыдное бегство.

    Впереди всех улепетывал старик Зотов. Несколько комьев угодило ему прямо в лицо, и он бросился бежать… Петр спрыгнул с полуразрушенной стены и кинулся вдогонку за учителем. Скоро он его настиг и схватил за шиворот.

    — А! Попался, Васька Голицын! Проси пардону!

    — Батюшка, государь! Сдаюсь! Ох! — вопил старик.

    — Виват! Виктория за нами! В полону сам московский воевода! — кричал царь в восторге, не замечая своих собственных синяков.

    «Виктория» действительно была выиграна, но только благодаря хитрости Борьки Голицына: он приберег сильный резерв за крепостью и в самый критический момент бросил его в тыл осаждающим.

    Петр торжествовал, обнимал своего дядьку, благодарил и преображенцев, и семеновцев. Мальчишки сияли, все «робятки», начиная от царя и кончая сыном трубочиста, были счастливы. Гордон и Лефорт поздравляли торжествующего державного мальчика с «блистательной викторией».

    — Гох! Дас ист эйн прехтигер зиг!

    — О, я! Эйн берюмтер триумф!

    Со всех сторон, словно стая ворон, налетели на проголодавшихся юных воинов пирожники, пирожницы, оладейницы, сбитенщики, саечники: знают уж, что после боя, после «стражения» ребятки будут есть здорово. И пошли выкрики: «Сбитень горячий, медовый!» и «Пироги подовы!», «Калачи крупитчаты!», «Оладьи пуховыя, для брюха здоровыя!»

    Пироги подовые!
    Пироги шелковые,
    Из-за моря везены,
    А доселе свежие!

    На этого веселого пирожника особенно набросились голодные ребятки. Они его все знают, да и кто ж не знает продувного Алексашку!

    — Алексашка! — кричат со всех сторон. — Подавай пироги! С чем они ноне у тебя?

    — Пожалуйте! — отзывается Алексашка. — Пироги знатные!

    С кашей, с капустой,

    Вокруг Алексашки веселый говор, смех, так что даже царь обратил на него внимание и велел подозвать к себе. Алексашка подошел смело, с улыбкой на губах и, сняв шапку, низко поклонился и тряхнул кудрями. Это был паренек лет тринадцати — четырнадцати, высокий, стройненький, с розовыми щеками и быстрыми живыми глазами.

    — Как тебя зовут? — спросил государь.

    — Алексашкой, государь.

    — Кто твой отец?

    — Конюх государыни царевны Софьи Алексеевны, государь.

    — А как его зовут?

    — Данилкою, государь, а прозвищем Меншиков.

    Бойкие ответы понравились царю, да и вся наружность говорила в пользу Алексашки.

    — Что ж ты не в потешных? — допрашивал заинтересованный Петр.

    — Отец, государь, не пущает.

    — Для чего?

    — Бедны мы, государь, от пирогов кормимся, а мать обезножила, на торгу с пирогами ноги отморозила, познобила. Сколько годов уж из избы не выходит, так я, государь, воместо матери торгую.

    — Добро… Бросай короб! — сказал царь решительно. — С нонешнего дня ты в преображенцах. А забота о семье не твоя, а моя.

    Алексашка — пирожник — это будущий «Данилыч», правая рука царя — преобразователя, впоследствии, как он сам писался, «Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государств светлейший князь, герцог ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царскаго величества всероссийскаго первый действительный тайный советник, командующий генерал-фельдмаршал войск, генерал-губернатор губернии санкт-петербургской и многих провинций, его императорскаго величества кавалер святаго Андрея, и Слона, и Белаго, и Чернаго Орлов, и прочая, и прочая, и прочая…»

    — пирожник, о котором поэт сказал:

    И счастья баловень безродный,
    Полудержавный властелин…

    — Чтоб я больше не видел тебя с коробом! — повторил «огненный мальчик» и отвернулся, чтобы еще раз поблагодарить своих юных преображенцев и семеновцев.

    — Виват! Виват, царь-государь! — дружно закричали ребятишки, и, словно стаи галок, полетели в воздух шапки.

    с «викториею». С ним были его дочки, тоже немножко знакомые нам Модеста и Иоганна, или Ягана. Как и Петр, девушки выросли, выравнялись и похорошели. Подрумяненные морозом щечки их так и пылали, а черные глазки сверкали невинностью и приветом. Они были богато одеты в немецкое платье, перед которым тогдашний московский женский наряд с телогреями и душегреями казался чем-то вроде огородного пугала. Впрочем, в младшей сестре Ягане заметно было меньше приветливости, хоть она была и красивее сестры: казалось, она дичилась молодого царя.

    Поздравив с «викторией», Монс усердно просил Петра пожаловать к нему в гости, отпраздновать «дизе гроссе викториа». Молодой царь любил посещать немецкую слободку, где не было московской убийственной скуки и чопорности, и потому охотно принял приглашение любезного немца, тем более, что с некоторого времени он стал находить приятным общество его хорошеньких дочек.

    Молоденькое общество разместилось по саням. Хитрый Монс так устроил, что Петру пришлось сесть в одни сани с его дочками, а сам он и прочие разместились в других санях. Когда москвичи увидели своего юного царя рядом с девицами, они в ужас пришли.

    — Глядь-ка-сь, глядь-ка-сь, православные! Царь — от с девками поехал! Ай, срам какой!

    — Ай-ай-ай! И стыдобушки-то у них нет, у окаянных иноземок: хоть бы фатами позакрыли свои бесстыжие зенки.

    — Да и царь — от, Господи! Неужто это царь!

    — Это выродок, не царь: ведь сороки-то неспроста на Москву налетели…

    — Знамо дело! Последние времена пришли: света переставление, чу, близко… Да и Микитушка, царство ему небесное, и все отцы сказывали.

    — Иверска, чу, даве плакала: слезыньки так из сухого древа и льют, так и льют!

    — А мне онамедни поп Андрей, что у Спаса в Чигасах, сказывал: бысть ему видение, в тонце сне явися ему Афедрон, борода седенька…

    — Кто ж он, почтенный, будет, Афедрон этот?

    — Муж некий…

    — Не Афедрон, такого имени и в святцах нетути, може Афинодор?

    — Много ты знаешь!.. Сказано, Афедрон. И в Евангелии, чу, чтут: с Афедроном исходит…

    — Об царе что ль?

    — Знамо, о царе. Вон и сороки… видение было отцу Андрею, а царь вон с девками.

    Но царь не слышал этих рассуждений москвичей о его особе, о видениях, о девках. Впрочем, он уже успел узнать эту рассуждающую Москву еще во дворце от матери — царицы, от бесчисленного множества царевен, теток и сестер, от всего этого «бабья», которое жило стариной и всевозможной чепухой: ему огадили эти вечные толки о «перстном сложении», о «трегубой аллилуе», об «аллилуевой жене»; все эти «бысть видение», в «сониях старцев», «в тонце сне», «некий муж», «жена некая»; эти «знамения», «сороки», «борода седенька», «бысть глас» — всей этой чепухе Москва верила, о ней только и говорила, и это злило «огненного мальчика», бросало его в крайности, в разрыв со всей этой темнотой, затхлостью, постоянными придирками матери: «это негоже», «это не пристало», «это не по старине»…

    И вот он мчится в немецкую слободку, только бы быть подальше от двора, от этих постельниц, приживалок, дурок, ханжей и святошей. И он не мог не чувствовать, что в этой новой немецкой сфере ему легче дышится — его тут понимают и не пилят, не ноют.

    — А какая была фестунг хорошая, крепость, — заговаривает хорошенькая Модеста.

    — Зело хороша, — весело отвечает царь, — спасибо Гордону да Лефорту, они надоумили.

    — Да у вас, государь, и глаз подбит?

    — Точно, подбит, ловко угодили… ранили…

    — О, да! Это почетная рана, эйне эрлихе вунде!.. И вам больно, государь?

    — А зачем ты говоришь мне вы, разве нас много?

    — А как же, государь? Ты — грубо, невежливо…

    — Какое тут невежество! Мы и Богу говорим ты.

    — А как же, государь, вы в грамотах пишете: мы, великий государь… И батюшка ваш так писал, хоть он был один.

    — Это дьяки выдумали, — наконец решил он и обратился к другой своей спутнице, к Ягане, которая все время молчала, надув губки.

    — А ты что, Яганушка, молчишь? — спросил он ее.

    — Не хочу сердить вас, государь.

    — Чем сердить? — удивился он.

    — Собой.

    — Как собой? Я твоих слов в толк не возьму.

    Девушка молчала и следила глазами за копытами пристяжной, которые далеко отбрасывали комья снегу. Петр заглянул ей в глаза.

    — Ты гневаешься на меня, Яганушка? За что? — спросил он.

    — Я не смею гневаться на своего государя, — был ответ.

    — Так что же с тобой? Сказывай… Какая муха укусила ее? — обратился он к Модесте.

    — Не знаю, государь: теперь мух нет.

    — Ну, так что же, Яганушка? — нагнулся он к упрямице.

    — Как же, государь! — сказала та и вся вспыхнула. — Вы сами говорили, что терпеть не можете девчонок, гэслихе мэдхен…

    — Да ты уж ноне не девчонка… ты, девка, красная девица.

    Глаза соколины…

    Раздел сайта: