• Приглашаем посетить наш сайт
    Чехов (chehov-lit.ru)
  • Царь Петр и правительница Софья
    Глава XV. Обрезание бород

    XV. Обрезание бород

    Петр возвратился в Москву в страшно возбужденном состоянии. Он даже не хотел въезжать в свою столицу, так она ему опостылела! То, что видел он в Европе, в первый раз побывав в ней, всю эту так высоко поставленную культуру, цветущие города, превосходно возделанные поля, гавани, наполненные кораблями, роскошные здания, чистоту, образцовые порядки, чистенькие домики поселян, и то, что он увидел в России и что чуть было не забыл в Европе, жалкие, ободранные селения, безобразные города, плохо засеянные нивы, оборванное голодающее население со звериным видом и звериными инстинктами, кричащая на каждом шагу бедность, грязь, тупые, одичалые от страха лица поселян, все это заливало его щеки краской стыда и злобы, на кого? На что?.. Он хочет вытащить Русь из этого гнилого омута старины, неподвижности, невежества — и стрельцы становятся ему поперек дороги!.. Он должен был воротиться с пути в Венецию, когда получил известие о их движении к столице…

    Он задыхается при одном виде Москвы!..

    — В Немецкую слободу! — кричит он при въезде в заставу.

    — Вели ехать прямо к Монцам, — приказывает он Меншикову.

    Меншиков показывает, куда ехать. Кони с грохотом и звоном бубенцов мчат коляску по пыльным улицам Кукуя. Из окон высовываются изумленные лица немок и немцев… Кукуй ликует! — Он так боялся, что царь не воротится…

    — Ach, Kaiser! S'ist Kaiser, Czar! Ach, mein Gott!.. Hoch! Hoch! Vivat!

    Вон и знакомый домик с мезонином и с золотыми буквами на вывеске: Weinhandlung «Заморския вина»…

    — Стой! Осади! — нетерпеливо говорит великан.

    Лошади стали как вкопанные, храпя и звеня бубенцами.

    Прелестное личико уже на крыльце — все пунцовое, радостное, трепетное, в беленьком платьице…

    — Здравствуй, Аннушка! Что, не чаяла гостя? Не рада? — улыбается великан.

    — Ach, mein Kaiser allergnadigster Herr! — еще более вспыхивает Аннушка и делает книксен.

    Великан уже на крыльце. Скрипит крыльцо под его могучими ногами. Аннушка не то робко, не то кокетливо нагибается к руке великана и целует ее.

    — Что ты, Анна! Еще губки поцарапаешь о мозолистые плотничьи руки, — улыбается великан.

    — Нет, государь, — вскидывает на него девушка свои ясные глаза, — твои руки золотые, об золото не поцарапаешься.

    — Умница! Умеет ответ держать. А в губы не хочешь поцеловать? Не рада?

    — Нет, государь, рада, только до губ не достану: вон какой ты высокий, zu gross!

    И действительно, руки ее доставали только до пояса великана. Тогда он с улыбкой нагнулся и приподнял ее до себя. Девушка обвилась руками вокруг его шеи и повисла, точно на дубе, потому что ноги ее не доставали до полу аршина на полтора. Он поддерживал ее.

    — Ну, Аннушка, — говорил он, — видел я и вашу немецкую землю… О, зело многому можно у вас поучиться.

    — So? Да? Я же тебе говорила.

    — Говорила, говорила, умница.

    — Diese Schiffe, корабли, diese Kirche, diese… Ach, und alles, alles! — Да, точно все это в сказке, — задумчиво говорил он, — а наипаче эти голландцы…

    — А ты не забыл там свою Аннушку, Анхен? — кокетливо рисовалась она. — Не полюбил там голаночку?

    — Нет, Анна. Нам не до того было: и денно, и нощно в науке обретались.

    — И скучать некогда было по своей Аннушке?

    — Некогда, красавица… да и дольше бы там пробыл, если бы не эти…

    — Стрельцы, государь?

    — Стрельцы…

    — Ах, государь! Слава Богу, что ты воротился… А уж как мы боялись… как боялись! Говорили, будто тебя, государя, на свете не стало… Уж я плакала, чуть глаз не выплакала…

    Царь встал и вытянулся во весь свой гигантский рост.

    — Я им покажу, как меня на свете не стало!

    — Ах, государь! Там, сказывают, тебя не стало, а тут стрельцы идут на Москву, чтобы всех немцев… Ach, mein Gott, как я боялась! И вымолвить страшно: чтоб всех-де немцев побить и Немецкую слободу разорить.

    — Этому не бывать! — топнул он ногою. — Скорей стрелецкую слободу в ничто обращу… Данилыч! — крикнул он.

    — Я здесь, государь, — показался в дверях Меншиков.

    — Беги к Франц… к Лефорту: скажи, что я скоро буду у него, и чтоб он взял розыскное дело о стрельцах: я хочу ноне его прочесть.

    — Слушаю, государь.

    — А тебе-то как достается в челобитной, — с улыбкой обратился он к Лефорту.

    — Да, государь, — улыбнулся и Лефорт, — все на меня валят, как на бедного Макара.

    — И все Францко, да Францко, Францем не хотят назвать.

    — Надо же, государь, немца доехать хоть словом.

    — Да это они не тебя, — серьезно заметил царь.

    — Кого же, государь?

    — Меня… Это кошку бьют, а невестке наметку дают: на меня они злы, потому спуску им не даю. До меня при батюшке да при сестрице Софьюшке они только бражничали да бунты учиняли, а я их в возжах держу, вот и брыкают… Да добро! Копыта себе обобьют брыкаючись. Они теперь думают, что на том суд и прикончится, что Шеин сто тридцать душ их, словно собак, перевешал. Нет! Я начну сызнова, чтоб семени Милославского и в заводе не осталось… А вы, большие бороды! — пригрозил он кому-то в пространство. — Сидите смирно! Не укосню и до вас добраться… Я насею нового семени, и из нового семени взойдет новая Россия, и вино новое и мехи новые! Я все новое заведу: скоро вы не узнаете России… Поймут Петра, да только нескоро: и во сто и в два ста лет не все поймут Петра, а поймут — спасибо скажут… Одно, Франц, горько! — сказал он задумчиво.

    — Что, государь? — спросил Лефорт.

    — Жизнь человеческа коротка, вот что! Аки цвет сельный, скоро отцветет и иссохнет: не доживу я, чтобы видеть плоды рук моих.

    — Помилуй, государь! Тебе жить многая лета!

    — Мало, Франц! Я хотел бы, чтобы в сутках было сорок восемь часов, сто часов! И то всего не переделаешь… Ты видел, как растет ветла?

    — Как не видать, государь, видел.

    — А как?

    — Скоро растет, легко: воткнул в сырую землю кол, и растет…

    — А видел, как дуб растет?

    — О, государь, дуб растет туго.

    — То-то же! Россия — дуб, да только еще не посаженный, одни желуди, что свиньи едят. А я хочу посадить эти желуди, чтоб дубы выросли. Когда-то их дождешься!

    Прощаясь с Лефортом, он сказал:

    — Приходи завтра пораньше.

    — В Кремль прикажешь, государь, «на верх»? — спросил Лефорт.

    — Нет, — отвечал Петр с неудовольствием, — приезжай в Преображенское.

    — До света буду, государь.

    — Добро… Увидишь, как я буду желуди сажать.

    — Слушаю, государь.

    — А это ты, Франц!

    Лефорт поклонился. Царь продолжал стоять в прежней задумчивости.

    — Не спалось мне сегодня, — сказал он, отходя от модели.

    — Что так, государь? С дороги?

    — Нет… Все облак сумнения перед глазами носится.

    — В чем же сумнения, государь?

    — В чем! А разве ты забыл, что мы видели там, в чужих землях, и что у нас.

    — Что же, государь, будет и у нас все.

    — Будет! Легко сказать! Теперь я еще больше вижу, что не дубы приходится мне сажать, а пальмы. Кто пальму сажает, тот никогда не доживет до фиников… Я это давно говорил, а теперь и пуще того: финики — это наш флот!

    — Как же, государь, а не этим флотом ты добыл Азов?

    — Азов! Что Азов! Моря у нас нет.

    — И море, государь, будет…

    Весть о приезде царя давно облетела Москву. Чуть свет все спешили в Преображенское. Раньше других явились Шеин и Ромодановский. Петр принял их ласково.

    — Читал, читал ваш розыск, и челобитную о бороде читал, — сказал он после осведомления прибывших о здоровье царя.

    — Это, государь, черничок челобитья, — заметил Шеин, — оно, видно, не дописано, не успели.

    — А знаете, кто их соучастники? — спросил царь, косясь на стол, где лежали ножницы.

    — Кто, государь? — спросили оба. — Али мы не доглядели?

    — Точно, не доглядели.

    И Шеин и Ромодановский смутились.

    — Соучастники их вы, — продолжал царь.

    — Помилуй, государь, мы не ведаем, про что ты изволишь говорить.

    — Про что! А вы помните конец челобитной?

    — Помним, государь: слова, может, только запамятовали.

    — То-то! В словах-то и сила… Стрельцы пишут: слышно-де, что к Москве идут немцы, и то знатно последуя брадобритию и табаку во всесовершенное благочестия испровержение. Не так ли, Алексей Семенович? — обратился царь к Шеину.

    — Точно, государь, это их слова.

    — Видишь, бороду выставляют на своем знамени.

    — Бороду, государь.

    — А царь, видишь, без бороды: выходит, что и царь немец. А вот вы бородачи… Поняли?

    — Что-то невдомек, государь.

    — Так вот будет вдомек.

    И царь подошел к столу, взял ножницы, приблизился к Шеину и моментально отхватил у него огромную прядь бороды.

    — Государь! Помилуй! — взмолился старик.

    — А! Тебе жаль бороды, а не жаль было тех ста тридцати голов, что ты повесил от Воскресенского вплоть до Москвы! — серьезно сказал царь. — Лучше потерять бороду, чем голову.

    И седые пряди падали одна за другою на пол и на шитый золотом кафтан.

    — Ах, я дурак! Ах, я ослопина! — послышался в дверях чей-то голос.

    Все оглянулись. В дверях стоял дурачок Иванушка и плакал.

    — Мы давно знаем, что ты дурак, — заметил Петр, — разве ты этого не знал?

    — Не знал, государушка, я думал, что я и тебе умнее.

    — Спасибо… Кто же тебя надоумил, что ты дурак-дураком?

    — Да ты сам… Я думал, что только умные люди бриты живут, и обрил себя сам.

    — И умно учинил… А ты думал, что все бородатые дураки?

    — И теперь так думаю.

    — О чем же плачешь?

    — О том, государушка, что коли бы я сам себя не обрил, так обрил бы меня ты, как вот этих старых дураков бреешь и умными делаешь… Вот бы я тогда и хвастался на всю Москву, что у меня брадобрей — сам царь.

    — Идите, идите скорей, дурачки: вас царь всех умными поделает.

    и на Тихона Никитича Стрешнева.

    Раздел сайта: