• Приглашаем посетить наш сайт
    Никитин (nikitin.lit-info.ru)
  • Царь Петр и правительница Софья
    Глава XIV. Темный донос

    XIV. Темный донос

    Прошло два месяца со дня прений с раскольниками в Грановитой палате.

    Ночью с 1 на 2 сентября к селу Коломенскому приближаются какие-то три темные фигуры. Кто они такие, в темноте ночи нельзя разобрать, да и идут они, как можно заметить, не для того, чтобы кто-нибудь их видел: пробираются сторонкой от дороги, видимо, таясь от кого-то. Вон уже во мраке виднеются ограды коломенского дворца, высится влево надворотная башня и слышно, как на шпице ее поскрипывает от ветра жестяной змей, показывающий обитателям коломенского дворца направление ветра.

    Не доходя нескольких десятков сажен до ворот, неизвестные прохожие остановились и прилегли к земле, вероятно, для того чтобы прислушаться. Так они пролежали молча несколько минут.

    — Кажись, ничего не слыхать, — послышался тихий шепот.

    — Должно никого нету у ворот, — отвечал другой голос.

    — Как нету! А часовой?

    — Ну може, заснул… На Новый год, чай, поднесли ему.[3]

    — Так кто ж, братцы, полезет? — спросил первый голос.

    — Знамо, ты… Ты человек бывалый, ратный, под Чигирином вон бывал, турских да крымских языков добывал.

    — Что ж! С Божьей помощью поползу.

    — А воск у тебя? Не обронил?

    — Зачем его ронять?

    — Ну с Богом… Помоги, Владычица.

    — А ежели что, братцы, смотри выручать.

    — Знамо, за тем пришли; не забавка это, государево дело.

    Одна фигура отделилась и поползла по земле. Она то и дело останавливалась, припадала ухом к земле и зорко вглядывалась вперед… Треснула какая-то щепочка.

    Что это! Как будто кто сопит вблизи. Да, точно, ближе, ближе, шелестит… Ох!..

    — Фу ты, нечистый! — чуть не вскрикнул тот, кто пробирался к воротам. — Еж! Ах гадина!

    Еж испуганно засопел и скрылся во мраке. Вот и ворота, а часового не видать. Ползет еще ближе… А! Часовой спит, опершись на бердыш, и даже носом посвистывает. Тем лучше.

    припадает к земле и с быстротой уползает во мрак.

    — Прилепил? Крепко?

    — Крепко. Бог помог, не упадет.

    — Молодец! Ну теперь давай Бог ноги. — И темные фигуры исчезли во мраке. Прошло немного времени, как у ворот что-то завозилось и зевнуло.

    — Ишь, леший! Попутал-таки… вздремнул малость, — проворчал часовой, это был он.

    И дворцовый страж начал шагать и позевывать.

    — А все Степанидка, она поднесла. Да что ей! Дворская: от самой Родимицы в ключах ходит.

    За оградой пропел петух, да так лениво, сонно, как будто бы он исполнял эту повинность неохотно или как будто и ему Степанидка поднесла. Ему отвечал другой, бодрый, свежий голос.

    — Должно, третьи петухи, да, третьи… К утрею дело идет.

    — Кой прах! Что это белое на воротах проявилось?..

    Свят-свят! Чур ему… Вот наваждение!.. Боязно и подойти… А подойти надоть, а то полусотенный увидит… Ах, прах его побери… Господи Исусе, Царь Давыд во кротости, Неопалимая Богородица!.. Ах, Степанидка! Дернуло ж тебя!

    И почтенный стражник боязно приблизился к белому пятну на воротах. Но протянуть руку никак не решался.

    — Ах ты, Господи, Неопалимая! А может, оно заворожено, може, на чью жисть положено, Господи! Нешто перекстясь, бердышом полыснуть?.. А ну-ка, святой Спас в Чигасах, помоги! Свят-свят!

    — Упала… Свят-свят… Царь Давыд во кротости…

    Он поднял бумагу и со страхом вертел ее в руках.

    — Кому ж я отдам ее? Полусотенному, ни в жисть! Запытает: скажет, уснул, а воры и подметнули. Ах ты, Господи! Вот напасть! Не ждал, не гадал, а въехало… А то возьму, да и порешу ее совсем, дуй ее!.. Так нет, а ежели что? Тогда не приведи Бог… Може, оно неспроста, може, подвох под меня лихой человек подвел с умыслу, а как сыщется допряма, ну и пропал.

    Уже и утро на дворе, а часовой все стонет да охает, как ему быть с этой бумагой. Но, наконец, счастливая мысль озаряет его. Он вспомнил о князе Василье Васильевиче Голицыне.

    — Он добрый, дюже добер, ему можно, — и часовой даже осклабился.

    Он вспомнил, что на днях тоже вздремнув у ворот, он услыхал, что кто-то идет к воротам, да спросонок и крикнул: «Куда, леший, прешь!». Оказалось, что это сам князь Василий Васильевич! И он не только не рассердился, а посмеялся, похлопал часового по плечу и сказал: «Так, так, молодец! Стереги двор великих государей и всякого лешего останавливай»…

    — Ему и отдам, князь Василью.

    Действительно, ранним утром по дороге от Москвы показалась карета Голицына, хорошо знакомая караульному. Он заранее широко распахнул ворота, оправился, обдернул полы кафтана, поправил на голове шапку и, ощупав за пазухой предательскую бумагу, выставил вперед лезвие бердыша, чтобы отдать честь великому боярину.

    Подъехав к воротам и увидав напряженную фигуру караульного и растерянное выражение его добродушного лица, Голицын улыбнулся ему из окна кареты.

    — Стой, стой! Осударь, ваша милость, князь-осударь…

    Он растерялся и запнулся. Кучер с удивлением остановил лошадей, а Голицын невольно рассмеялся.

    — Что, милый, опять вздремнул? Опять леший…

    — Нету, осударь, милость ваша, — дрожащею рукою он полез за пазуху. — Вот письмо вашей милости.

    — Какое письмо? От кого?

    — Не ведаю, князь-осударь. Ночью, ночным временем (он подал бумагу князю) принес, не ведаю кто, должно, нечистый…

    — И отдал тебе?

    — Нету, осударь, я не брал, отбивался бердышом. А он, черный с рогами, так и прет…

    — А кто письмо разрубил?

    — Я, осударь, моя в том вина. Я как хвачу его, лешего, бердышом по руке, да вот ненароком и прорубил письмо, ей-ей, ненароком… ни в жисть… а он, окаянный, с рогами…

    — Ненароком, осударь, ей-ей… с рогами…

    — Добро, добро… спасибо, милый. Трогай!

    И карета тронулась. Караульный перекрестился от радости.

    — Ну, теперь и полусотенный ни-ни… Ах, Степанидка, Степанидка!

    когда перед ним блеснула зеркальная поверхность пруда, теперь заросшего плавучими зелеными листьями и водяными лилиями. А когда-то пруд этот не таков был: с ним у князя Голицына связаны дорогие воспоминания — воспоминания молодости… Это тот пруд, о котором «тишайший» царь писал стольнику Матюшкину: «Извещаю тебе, што тем утешаюся, што стольников купаю ежеутр в пруде, Иордан хороша сделана человека по четыре, и по пяти и по двенадцати человек, зато кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю, да после купания жалую, зову их ежеден, у меня купальщики те едят вдоволь, а иные говорят: мы-де ненароком не поспеем, так-де и нас выкупают, да и за стол посадят, многие нароком не поспевают»… В то время когда «тишайший» батюшка купал в пруде стольников, его балованный сынок, царевич Петрушенька, подражая родителю, купал, а чаще топил в этом пруду своих стольников, щенят и котят… Хорошее было времечко, тихое, не то, что теперь… И его, князя Василия Васильевича, раз в этом пруду выкупал «тишайший»: это было в пору золотой молодости. И тогда он в первый раз узнал, что его любит царевна Софьюшка. Она тогда была еще совсем молоденькой девочкой, подросточком, и «урки учила» на галерее, а как увидала, что его, князь Василья, за поздний приход на смотр поволокли к пруду, и как он со всего размаху ринулся в воду и исчез под водою, царевнушка Софьюшка вскрикнула от испуга и покатилась замертво. А он, молодой князь, вынырнул далеко-далеко. Софьюшку подняли без чувств. И узнал он тогда, что стал он зазнобою в сердце царевны, да вот и теперь они любятся. Хорошее то было времечко, золотое. Светом и теплом льется в душу князю, теперь уже седому, всякий раз, как он видит этот запущенный пруд. Да оно так и лучше: вон какие лилии поросли на нем — и в умиленной душе поседевшего князя все еще цветут такие же лилии да незабудки. «Не забудь! Не забудь!»

    С грустным вздохом он входит в передние комнаты на половину царевны. Во второй комнате он находит молодую постельницу Меласю, которая сидит за пяльцами и вышивает что-то золотом. Девушка так углубилась в свою работу, а может быть, — и это вернее — в свои думы, что и не слыхала, как вошел князь, тихо ступая по коврам своими мягкими сафьянными сапогами.

    — Здравствуй, Маланьюшка! — сказал он ласково.

    — Здравия желаю, батюшка князь, — отвечала она мягким певучим грудным голосом.

    — Я, кажись, испужал тебя, милая. Ты так задумалась за работой. О чем твои девичьи думы? О Крыме, чай, как там жилось тебе у Карадаг-мурзы?

    Девушка не отвечала, а только покраснела и еще ниже нагнулась к своей работе. Князь подошел к пяльцам.

    — Что это ты, девынька, вышиваешь? — спросил он. — Орарь, кажись, для иподиакона?

    — Точно, орарь отцу дьякону Ивану Гавриловичу… Царевна Марфа Алексеевна указала.

    Голицын лукаво улыбнулся, но потом с доброю уже улыбкою проговорил:

    — А я чаял, это пояс новому боярину!

    — Какому новому боярину? — спросила девушка, подняв на своего собеседника черные мягкие глаза.

    — А Максиму Исаичу Сумбулову…

    При этом имени девушка вспыхнула так, что даже слезы показались на ее прекрасных глазах. Она нагнулась. Слезы действительно капали на шитье.

    — Ах какая ты, девынька! О чем же это, глупая? Разве это грех? Сам Спаситель повелел любить. А Максим Исаич спит и видит тебя.

    — Грех тебе, батюшка князь, смущать молодую девку! — с сердцем сказала она.

    — Ба-ба-ба, какая строгая у нас мамушка! Уж и пошутить с девкой нельзя, — улыбнулся князь.

    — Шутки шутить можно, да не такие: что девке голову набивать прелестными словами!

    — Ну-ну, не буду, не буду! Положи гнев на милость. Что, государыня-царевна изволила встать? — спросил он серьезно.

    — Давно, батюшка, уж и Богу отмолилась.

    — Можно к ней, Федорушка?

    — Тебе, князь, можно. Я уж и обрядила государыню. Она изволила выйти в стеклянную светлицу, на переходы.

    Князь хорошо знал расположение коломенского дворца и скоро очутился в указанной светлице, в стеклянной галерее, выходившей окнами на пруд. Софья сидела у окна и задумчиво глядела в окно. Около ее ног терся белый сибирский кот. Она услышала знакомые шаги и быстро бросилась навстречу входившему.

    — Васенька! Светик мой! Соколик!.. — И она повисла на его широкой груди, обвив руками шею своего возлюбленного.

    — Здравствуй, матушка государыня.

    — Какая я тебе государыня! Вот, вот!

    Она прижалась своими губами к его губам, так что он не мог ничего выговорить.

    — Вот еще! Вот! — продолжала она. — Скажи, кто я тебе?

    — Софьюшка, свет очей моих, лебедь белая…

    — Нет, нет! Выговори то словечушко, то, разумеешь? То, отчего я со стыда сгорю, а слушать бы то словечушко век слушала. Ну, выговори!

    — Софьюшка! Полюбовница моя! Женушка моя!

    — Да, да! Полюбовница, полюбовница… Греховное это словечушко, а такое сладкое, слаще меду!

    Она отошла в сторону и с любовью посмотрела на своего Васеньку.

    — Уж как ты хорош у меня! Как хорош! И бородушка с серебром, а все ж ты милее мне всех. И знаешь, светик, про что я вспомнила, глядючи в это окошко?

    — Про что, моя ластушка?

    — А про то, как тебя батюшка во пруде этом купал, а у меня ноженьки подломились.

    — И я про то же вспоминал, как к тебе шел. А знаешь ли, государыня, я тебе чтой-то принес, — меняя тон, сказал Голицын и вынул из кармана подметное письмо.

    — Что это, соколик? — спросила царевна с загадочным блеском в очах.

    — Да письмо к тебе, токмо неведомо от кого, а внизу написано: вручить государыне царевне Софье Алексеевне.

    — А ты его где взял?

    — К воротам у тебя приклеено было ночью, вот и следы — воску остались.

    Царевна взяла в руки письмо. Загадочный блеск не покидал ее серых глаз.

    — А для чего оно разрезано? — спросила она.

    — Ненароком, государыня, бердышом стражник ненароком задел.

    — А подписи нету, письмо безыменное, — сказала она, взглянув в конец письма.

    — Боятся, стало, — заметил Голицын.

    «На нонешних неделях, — читала Софья, — князь Иван Хованский да сын его князь Андрей призывали они нас к себе в дом человек девять пехотного чина да пять человек посадских и говорили, чтоб помогали им доступать царства московского, и чтоб мы научили свою братию ваш царский корень известь…»

    Она остановилась, широко раскрыв глаза и не то испуганно, не то вопросительно глядя на Голицына.

    — Вон оно до чего дошло… до корня до самого… Ай да князь Иван!.. А ну-ну…

    «… ваш царский известь корень, — продолжала она, — чтоб прийти большим собранием неожиданно в город и убить вас государей обоих, царицу Наталью Кирилловну, царевну Софью Алексеевну».

    — Я так и чаяла… Спасибо, князюшка, не забыл и меня сироту…

    Странная ирония звучала в ее голосе: она как будто радовалась, о чем говорило письмо. Но лицо князя Голицына было спокойно и сосредоточенно: он, казалось, силился проникнуть в душу своей собеседницы и не мог.

    — Так вот как, — продолжала она, — «убить царевну Софью Алексеевну, патриарха и властей, а на одной бы царевне князю Андрею жениться».

    — На которой же это? — спросила она Голицына.

    — Не ведаю, государыня, — отвечал тот серьезно.

    — Жаль, что тут не прописано, а то б мы знали.

    Но заметив сосредоточенный на ней взгляд Голицына, она быстро опустила свои глаза и стала читать дальше.

    «…а остальных царевен постричь и разослать в дальние монастыри, да бояр побить: Одоевских двоих, Черкасских троих, Голицыных троих»…

    — Это, стало, и тебя, — как бы в скобках заметила она.

    «… Ивана Михайловича Милославского, Шереметевых двоих и иных многих людей из бояр, которые старой веры не любят, а новую заводят. И как то злое дело учинят, послать смущать во все московское государство по городам и деревням, чтоб в городах посадские люди побили воевод и приказных людей, а крестьян подучать, чтоб побили бояр своих и людей боярских. А как государство замутится, и на московское бы царство выбрали царем его, князя Ивана…» — Вот как!.. Ай да Тараруй! Каков царек — от! Царь Тараруй! А? Словно бы на царя Гороха смахивает.

    Она хохотала искренно, звонко, вся раскрасневшись. Невольно рассмеялся и Голицын.

    — Точно, царь Горох… Уж и ты, государыня, мастерица выдумывать. Царь Горох!

    — Да это не я, мой свет Васенька, выдумала: это он сам, царь Тараруй… Токмо, друг мой, это затейка не маленькая: не в меру разлакомился, государствовать захотел… Что-то еще Бог скажет!

    — «…а патриарха и властей поставить, кого изберут народом, которые бы старые книги любили»…

    — Кто бы это написал? — спрашивала она себя вслух.

    Там в конце, кажись, прописано, — заметил Голицын.

    — Нету, милый, в конце пишут: «А когда Господь Бог все утишит, тогда мы вам, государям, объявимся. Имен нам своих написать невозможно, а приметы у нас: у одного на правом плече бородавка черная, а другого на правой ноге поперек берца рубец, посечено, а третьяго объявим мы потом, что у него примет никаких нет…» Вот и все.

    Она задумалась. В это время на галерее показалась Родимица, и глаза ее, упавшие сначала на письмо, которое Софья продолжала держать в руках, быстро поднялись и встретились с глазами царевны: этим загадочным обменом взоров сказано было очень многое; но что это было, осталось тайной этих двух женщин.

    3) В то время Новый год начинался не с 1 января, а с 1 сентября. — Прим. авт.

    Раздел сайта: