• Приглашаем посетить наш сайт
    Грибоедов (griboedov.lit-info.ru)
  • Царь Петр и правительница Софья
    Глава XII. Напрасные надежды

    XII. Напрасные надежды

    Весь остальной вечер Мелася была задумчива и неразговорчива, о венке и о Купале не упоминала, а только спрашивала у матери, далеко ли до Прилук и до Кустовец.

    Утром на следующий день Родимице стало даже казаться, что несчастная дочь ее совсем приходит в разум, что рассудок, потерянный ею в роковом застенке Преображенского приказа, снова возвращается. Мелася опять заговорила о своей родине, припоминая мельчайшие подробности своего детства, игры, шалости, как будто бы это вчера было. Ей страстно захотелось видеть родину, воротиться домой. Родимице стало казаться, что родные места, родное небо возвратят ей потерянную дочь, что вдали от Москвы она забудет те ужасы, которые отняли у нее рассудок.

    она отправилась в кельи царевны Софьи Алексеевны, чтоб сказать ей о своем решении и просить милости отпустить ее с дочерью на родину.

    пуще же всего, что бедная дочка ее, Маланьюшка, только там может воротить свой потерянный разум и что теперь она только о том и молит, чтоб отвезти бедную дочь домой, царевна выслушала ее милостиво и только таинственно заметила:

    — Все, все, Федорушка, сделаю для тебя ради твоей верной службы, только погоди малость: коли великое дело милостию Божиею совершится, и я тебя отправлю в твою черкасскую землю с почестию, о какой у тебя и на уме нет.

    — Какое же такое великое дело, матушка-царевна? — спросила Родимица.

    — А помнишь Волошку? — загадочно спросила в свою очередь царевна.

    — Гадалку-то?

    — Гадалку.

    — Как не помнить, матушка!

    — А помнишь, что она пророчила мне? Что в воде-то видела?

    — Ох, помню… Да слово-то ее мимо прошло.

    — Нет, не мимо, Федорушка: скоро — скоро мне на державстве опять быть, да одной уж.

    — А царь-то что ж, матушка-царевна?

    — Сокол наш ясный далеко улетел за море, и не вернуться уж ему в родовое гнездо.

    Царевна сказала это, понизив голос, но с особенною силою. Постельницу это известие поразило.

    — Как же так, царевнушка? Где ж он?

    — А и невесть где, словно в воду канул.

    а тем более перед своей старой наперсницей, от которой она не таила ничего. Она начала так:

    — Спервоначалу, ведомо тебе, улетел наш сокол за море, жар-птицу искать, что твой царевич Иванушка-дурачок, как в сказке сказывается. Надел на себя шапку-невидимку, сапоги-скороходы, сел на ковер-самолет и был таков. И прилетел он в голанскую землю, во град Астрадам, а оттудова в некую деревеньку, Сардамом прозывается, где корабли строют. Ведь он помешался на кораблях. Ну и проявился в этой деревеньке русской земли плотник, Петр Михайлов прозывается.

    — Кто ж этот Петр Михайлов будет, матушка? — спросила Родимица.

    — А сам, сокол ясный, в плотники записался… Ну и живет у кузнеца в каморке, ходит по плотникам да слесарям, пьянствует с ними, и никому невдомек, что это царь всея Руси. До чего довел себя с пьянства!

    — Точно, матушка-царевна, пьянство до добра не доводит, — соболезновала старая постельница.

    — А ты слушай, Федорушка, — продолжала Софья, — пьет это он там в мертву голову, шляется по кабакам, а никому и невдомек, что это царь. Да прилучись такой прилучай: живет в той деревнюшке, в Сардаме, один старый плотник, немецкой же породы, голанец, а сын его, голанец же, у нас корабельным плотником служит и нашего сокола-то видывал и знает самолично. Так сей голанец возьми да и отпиши своему родителю в Сардам, что к вам-де в голанскую землю едет сам царь с посольством, да и приметы сокола приложил: длинен-де, что коломенская верста, черен, аки ефиоп, либо мурин царицы кандакийской, и головой с перепою трясет, сама ведаешь, и рожа у сокола кривляется, и рукой-то размахивает, чтоб кого дубиною хватить, да и бородавка на щеке. А старик-то голанец неграмотен живет: возьми да и понеси в кабак к знакомому целовальнику, чтобы по грамотству своему вычел он сыновнюю грамотку. Ну, мать моя, и читают они. На ту пору шасть в кабак наши плотнички, что царь взял с собой учиться у голанцев плотничному рукомеслу, диви у нас на Москве нет своих плотников! А с плотниками-то сам сокол тоже в кабак… Это царь-то, государь всея Руси!

    Родимица только головой покачала.

    — Ну, Федорушка, а ты слушай: мне все это один человек рассказал, который тогда тоже был за морем. Ну влетел в кабак наш сокол ясный… Голанцы глядь, у них и поджилки затряслись! Одежонка на нем грязная, рваная, как простого плотника, а приметы царские: и длинен-то он не по-людски, и персоною черен, и головою трясет, и бородавка на щеке! Он! Все спознали его! Сором-то какой на всю Русь-матушку: царь, а и одежонку всю пропил, в плотники записался, стыдно было и имя-то свое царское объявить, так его Петрушкой-плотником и величают, да не Алексеевичем (слава Богу, что хоть батюшково имя не срамит, по крайности, нам не стыдно), а Михайловым назвался… Вот, мать моя, как узнали в Сардаме, что это не простой плотник, а царь, так уличные робятки и ну метать в него камнями да грязью, насилу отбили… Что ж и не сором это?

    — Знамо, матушка, сором, — отвечала машинально Родимица, которую больше занимала болезнь дочери, чем волнения Софьи.

    — Ну бежал из голанской земли не солоно хлебавши, — закончила свой рассказ царевна.

    — Куда же бежал, матушка?

    — А в аглицкую землю, за другое море: и там набедил.

    — Что так?

    — Указал своим молодцам мертвечину жрать, мертвых людей есть.

    — Что ты, матушка-царевна! Страх какой.

    — Что ж мудреного! От пьянства человек взбесился.[12]

    — Ну, и как же матушка?

    — Знамо, прогнали чадушку и из аглицкой земли.

    — Куда ж потом?

    — Убег в цесарскую землю, да там и след его простыл.

    — Как так?

    — А нечистый его ведает: либо в немецкую веру перешел, либо от винища подох, а уж на Москве ему не бывать царем. Да и стрельцы не хотят его.

    — Что стрельцы, матушка! — возразила Родимица. — Их песенка спета.

    — Как спета! — горячилась Софья.

    — Да где они, матушка? На Москве их только след остался, стрельчихи да махоньки стрельчата, а сами стрельцы, слышь, в Азове да в Таган-роге на земляных работах, а достальные у нас, в гетманщине.

    — Ты, я вижу, Федорушка, стара стала, плохо видишь, — самодовольно заметила Софья.

    — И точно, матушка, стара я стала, — вздохнула Родимица, — оттого и на покой прошусь.

    — Сгоди малость, дам покой, — задумчиво сказала царевна, — постели мне постель в последний раз, когда царицей буду да и из-под венца пойду, тогда иди на все четыре стороны.

    — Ты не веришь? — задорно спросила Софья.

    — Изверилась, — был ответ, — а было время и я верила.

    — Так знай же, стрельцы идут к Москве.

    — Что ж толку?

    — Как что толку?

    — Их потешные не пустят.

    — Не говори, Федора: без своего сокола и потешные, что куры мокрые, стрельцы их голыми руками заберут.

    — Что качаешь? — не вытерпела Софья.

    — Не верю.

    — Ах ты Фома неверный!

    — Не поверю, матушка, пока не увижу.

    — Ин слушай же! — разгорячилась Софья. — Ты говоришь, что стрельцы под Азовом стоят?

    — Под Азовом.

    — Ан нет! Слушай-ка: сейчас сестра Марфа присылала певчего к моей постельнице, к Вере Васютинской…

    — Это Демушку-певчего? — перебила ее Родимица.

    — Демушку, а что?

    — Ох, матушка, наживем мы беды с этим Демушкой.

    — Что так?

    — Верка-то…

    — Васютинская?

    — Она самая… О-ох!

    — А что, Федорушка?

    — Али не заметила?

    — Не заметила ничего… Что такое?

    — Да пузо-то у ней на нос лезет.

    — Как пузо?

    — Да чижала.

    — Что ты!

    — Верно слово, беременная, почти на сносех.[13]*

    — Ах, матушки! — удивилась Софья. — От кого же?

    — Да все от Демушки… Я давно замечала… А нехорошо, ежеле девка в монастыре обродится: на тебя, матушка, покор будет, твоя постельница.

    Софья задумалась.

    — Хорошо, я разберу это дело, — сказала она, помолчав, — ишь ты, хохлуша! А какая, кажись, скромница.

    — Что делать, матушка! Дело молодое…

    — Правда, Федорушка… Так сестра Марфа и велела ноне сказать Верке через Демку: у нас-де наверху позамялось: хотели было бояре, из наших, маленького царевича удушить, чтоб совсем извести нарышкинское семя, только его подменили, а его платье на другого робенка надели, да царица узнала, что это не царевич, и сыскала царевича в другой горнице, так бояре-де царицу по щекам били. А об царе сказывали, неведомо жив, неведомо мертв, а вернее того, что его не стало, так надо-де о царстве промышлять, и для того-де по стрельцов указ послан, чтоб шли меня на державство ставить.

    — Так вот каки вести, Федорушка, — закончила Софья.

    — Дай-то Бог, — вздохнула старая постельница, — только, может, это одни разговоры.

    — Где разговоры! Стрельцы уж у Воскресенского: не нонче завтра к Москве будут. Так-то, Федорушка! Тогда вот я и отпущу тебя, когда ты нам свадебную постельку постелешь…

    — Ох, матушка! Уж свадебную!

    — А то как же? Ты скажешь, я стара? Правда, не молоденькая девчонка: поди, и все сорок наберется… Так что за беда! Не одним молоденьким венцы златые куются.

    — Оно так, матушка, какая еще твоя старость!.. Вон я, старая да окаянная, и то у своей дочери родной жениха отбила… О-ох, горе мое!

    — А что Сумбулов? — спросила ее царевна.

    — С горя, матушка, да с печали постригся.

    — Что ты, Федора!

    — Истину говорю, царевнушка золотая: сама видела Максима в чернеческом клобуке.

    — А в котором монастыре постригся?

    — В Чудове… Слышала я в ту пору, когда царь здесь был, сказывали: пришел в Чудов государь к обедне, а после обедни и видит, что все чернецы подошли к антидору, один токмо не подошел. Царь и спроси: кто этот чернец, что антидора не берет. «Сумбулов был на миру, говорят, Максимом звали, дворянин, а после боярство получил от царевны-де Софьи Алексеевны за то, что вместо Петра — Иоанна — царевича на царство выкрикивал на Красном крыльце». Царь и подзови его к себе. Для чего ты, говорит, не подошел к антидору? Не посмел, говорит, пройти мимо тебя и поднять на тебя глаза. А царь и велел ему итить к антидору, а после того вдругоряд подзывает его к себе и говорит: «Отчего-де я тебе при выборе на царство не показался?»

    — Так и спросил? — полюбопытствовала Софья и вся вспыхнула.

    — Так и спросил, сказывают.

    — А тот что?

    — А тот и говорит: Иуда, говорит, за тридесять сребренников продал Христа будучи его учеником, а я-де твоим учеником никогда не бывал-то диво ли-де, что я тебя продал будучи мелким дворянином за боярство!

    — Ишь к кому приравнял! Ко Христу! Пьяницу-то! — снова вспыхнула Софья.

    В то время в дверях кельи показалась молоденькая черничка в черной монатейке, красиво оттенявшей белое личико с черными, воронова крыла волосами, заплетенными в две большие косы.

    — Ты что, Веруша? — спросила ее царевна.

    — От государыни царицы Евдокей Федоровны постельница прислана спросить о твоем здравии, — прощебетала хорошенькая сероглазая черничка.

    — Добро, Веруша, кликни ее сюда, — отвечала царевна. — Ах, постой, постой, Веруша! — спохватилась она. — Подь сюда поближе.

    Черничка проворно и с веселой улыбкой подошла к царевне. Та внимательно осмотрела ее с головы до ног.

    — Это новая монатейка на мне, матушка-царевна, — прощебетала черничка, видимо, избалованная своею госпожой, — хорошо сидит?

    — А повернись-ка, стрекоза, боком, — сказала Софья, — сидит хорошо.

    — Чаю, и с боку хорошо, — сверкнула «стрекоза» своими белыми, как перламутр, зубами и повернулась.

    — Хорошо-то оно хорошо, — сказала улыбаясь Софья, — да вот тут что-то неладно.

    — Охо-хо! Ты, кажись, много гороху наелась, вот тебе пузо и вспучило, — заметила она лукаво, ощупывая свою молоденькую постельницу.

    Яркая краска мгновенно залила белые пухленькие щечки чернички.

    — А! Каков горох — от! Уж не Демушка ли певчий накормил тебя этим горошком? — продолжала царевна, качая головой.

    — Матушка, прости! — заливаясь слезами и падая на колени, заголосила Вера Васютинская (это была она, хорошенькая балованная «хохлуша»). — Ох, прости! Я люблю Демьяна!

    — Добро, добро! После поговорим…

    — Матушка! Я ненароком!

    — Добро, добро…

    12) Так россияне того милого времени понимали занятия царя анатомией. В истории Петра записано, что «в Лейдене, в анатомическом театре знаменитого Боергава, заметив отвращение своих русских спутников к трупам, царь заставил их зубами разрывать мускулы трупа». Хорош прием. — Прим. авт.

    13) Исторический факт: после этого царь не велел пускать в Новодевичий монастырь певчих. — .