• Приглашаем посетить наш сайт
    Зощенко (zoschenko.lit-info.ru)
  • Царь Петр и правительница Софья
    Глава I. «Медведицу на рогатину»

    Часть вторая

    I. «Медведицу на рогатину»

    В 1689 году шестнадцатилетнего Петра Алексеевича женили. Прямо с потех да под венец.

    Казалось бы странным по отношению к такому чадушке, как Петр Алексеевич, употреблять выражение, что его «женили». Оно действительно странно, но на деле было именно так. И все это проделала безумная любовь к нему матушки. Трепеща за свое чадо, которое теперь перенесло свои «потехи» с Москвы-реки и Яузы на Переславское озеро, а потом, пожалуй, перенесет и на море, матушка решилась подыскать ему новую, более для нее безопасную «потеху», женить неугомонное чадушко. Для этого ему подсунули хорошенькую, пухленькую, совсем крупитчатую боярышеньку, ясноглазенькую Евдокеюшку, или Дунюшку Лопухину, дочку окольничего Илариона Лопухина. У Евдокеюшки была густая русая коса, бившая ее, как жгутом, по ядреным бедрам, когда она с сенными девушками игрывала в горелки; белая лебединая грудь, что рогом лезла из-под тонкой кисейной рубахи, и голубые глаза с поволокой: это была настоящая русская красавица, обещавшая вскоре сделаться «тетехою», какою она и сделалась.

    за эту поблажку потребовал от матери горьчайших уступок…

    Здесь и начинается поворот в жизни Петрушеньки, как и поворот в истории России. «Женится — переменится мой соколик Петрушенька», — сказала обрадованная матушка, получив согласие сына на женитьбу. И действительно, все переменилось, только не так, как надеялась, матушка. Молодую жену свою он тотчас же после венца, чуть ли не на третий день паточного, как он выражался, месяца, назвал «сайкою», которая только и сносна, пока из печи, а там…

    И вот Петрушенька прямо с новобрачной постели улепетывает на Переславское озеро, захватив с собою Бориску Голицына, старого Зотова, Тиммермана и Алексашку: там у него дело, там у него Брант кораблики строит. И оттуда уже, чтоб хоть чем-нибудь утешить «старуху» за свой побег, пишет ей, а не своей соломенной вдове — «сайке»:

    «Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушке, государыне царице и великой княгине Наталии Кирилловне» — ну точь-в-точь, как солдатик в деревню.

    «Сынишка твой, в работе пребывающий Петрушка, благословения прошу и о твоем здравии слышать желаю. А у нас молитвами твоими здорово все. А озеро все вскрылось сего 20–го числа, и суды все, кроме большого корабля, в отделке, только за канатами станет. И о том милости прошу, чтобы те канаты, по семисот сажен, из пушкарского приказу, не мешкав, присланы были».

    «А коли за канатами дело станет, и житье наше продолжится…» Значит, ведай, что не скоро меня увидишь и «сайкой» не заманишь.

    Родительница, со своей стороны, хитрит. Пишет: приезжай-де на панихиды по брате Федоре, соколик. А соколик отвечает: «Быть готов, только гей, гей! Дело есть… а о судах паки подтверждаю, что зело хороши все…»

    Вот тебе и женила!..

    А там мутит сестрица милая, царевна Софья Алексеевна. Просидев на батюшкином троне семь лет, поддерживаемая стрелецкими копьями, она стала догадываться, что скоро, скоро братец Петрушенька спихнет ее с этого места, да еще и в монастырь запрячет… Ну и стала мутить… Слыша стороной, что «озорник» — братец недоволен крымским походом и постыдным отступлением Голицына из-под Перекопа, она, распаляемая еще большею страстью к своему идолу Васеньке, шлет ему навстречу безумное послание.

    «Свет мой, батюшка, надежа моя, здравствуй на многая лета! — восклицает она в порыве любовного припадка. — Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя свое святое, также и Матери своея, пресвятыя Богородицы, над вами, свет мой. Чего от века не слыхано, ни отцы наши поведаша нам такого милосердия Божия. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетския, тогда чрез Моисея, угодника своего, а ныне через тебя, душа моя. Слава Богу нашему, помиловавшему нас чрез тебя. Батюшка ты мой, чем платить тебе за такие твои труды неисчетные? Радость моя, свет очей моих! Мне веры не иметца, штобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне день той был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собою. Писма твои, врученны Богу, к нам все дошли в целости. Испод Перекопи пришли отписки в пяток 11–го числа. Я брела пеша испод Воздвиженскова, только подхожу к монастырю Сергия — чюдотворца, к самым святым воротам, а от ворот отписки о боях. Я не помню, как взошла, чла, идучи! Не ведаю, чем ево света благодарить за такую милость ево, и матерь ево, и преподобнаго Сергия, чюдотворца милостиваго. Што ты, батюшка мой, пишешь о посылке в монастыри, все то исполнила, по всем монастырям бродила сама пеша. А раденье твое, душа моя, делом оказуетца. Што пишешь, батюшка мой, штоб я помолилась: Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видети»…

    «свет мой», «душа моя», «надежа моя», «батюшка мой», «свет очей моих», «братец Васенька!»

    Пропадай все, а только чтоб Васенька был скорей около нее! А Васенька — седой коренастый мужчина, у которого сын уже сановник… Не беда, страсть ведь сила слепая… Но эта слепая страсть не мешает ей биться из-за власти. Она зубами за нее уцепилась и никому не хочет уступить: она помнит то, что видела Волошка в воде… Где же два гробика? Где венцы?

    Кончив страстное послание к Голицыну, она спрятала его в стол, а потом долго стояла на коленях перед киотом. Вечерело. Из киота глядел на нее кроткий лик Спасителя…

    Она решилась на что-то…

    — Федорушка! — кликнула она в соседнюю комнату.

    — Вот что, Федорушка, — сказала она быстро, — спосылай сейчас за Шакловитым, да чтоб он захватил и Гладкого, и Чермного с товарищи.

    — Слушаю, государыня, — как-то глухо отвечала постельница, нерешительно переминаясь на месте.

    Это заметила Софья.

    — Ты что, Федорушка? — спросила она.

    — Да вот об князе Василье Васильевиче, государыня: добрые вести от него пришли?

    — Добрые, добрые, Федорушка: и агарян победил, и сам к нам скоро будет.

    — А Сумбулов, что ж, государыня, благополучно доехал до Перекопи?

    — Благополучно, Федорушка… И добро, выиграл себе невесту.

    — Кого? — глухо спросила Родимица.

    — Вестимо, Меласю, Меланьюшку… Будто ты и не знаешь…

    Злой огонек блеснул в глазах Родимицы, и она тотчас же вышла. Вслед за нею вышла в другую комнату и Софья. Там за пяльцами сидела Мелася и усердно работала иглой.

    — Ну, Маланьюшка, — сказала Софья, — скоро и тебе будет радость.

    — Какая радость, государыня? — с дрожью в голосе спросила девушка.

    — А боярыней скоро будешь.

    — Что, рада небось? — спросила царевна.

    — Я не ведаю, про что ты изволишь говорить, государыня, — еще более покраснев, отвечала молодая постельница.

    — У! Хитришь у меня, девка, — улыбнулась Софья, — а кто онамедни молился со слезами: «Господи! Пречистая! Покрой своим покровом раба твоего Максима!» А? Кто этот Максимушка?

    В это время вошла Родимица. Она была еще бледнее: не то страдание, не то злоба сказывались в ее блестевших лихорадочным огнем глазах. Но она старалась скрыть это.

    — Федор пришел, государыня, Шакловитый, — сказала она тихо, как бы боясь, что голос ее выдаст.

    Софья по-прежнему ничего не заметила и вышла. Шакловитый ждал ее в приемной. Со времени казни Хованских он, казалось, постарел и похудел, но держал себя несколько иначе, не по-дьячески, хотя лисьи ухватки подьячего все еще выдавали его бывшую профессию, требовавшую кошачьей мягкости и лисьей увертливости. Он низко поклонился.

    — Пойдем ко мне, Федор, — ласково сказала царевна, — а Гладкий с товарищи?

    — Они не помедля будут, государыня, — отвечал начальник стрельцов, бывший дьяк.

    — И добро… Мне с тобой особо надо будет поговорить.

    — Садись, Федор, — пригласила его царевна.

    Шакловитый сел по привычке постоянно докладывать и писать в этой комнате к письменному столу.

    — Слышно, Федор, — начала Софья, — там (она сделала ударение на этом слове), там, слышно, не похваляют нашего дела… Медведица с сынком, а пуще Бориска Голицын да Левка Нарышкин судачат, якобы князь Василий со срамом ушел из Перекопи.

    — Точно, государыня, поговаривают, — отвечал Шакловитый.

    — Так надо заткнуть им глотку, — сердито проговорила Софья.

    — А чем ее, глотку-то, заткнешь, государыня. На чужой роток не накинешь платок, сама ведаешь, матушка.

    — А мы накинем!

    — Где ж этот платок?

    — А ты сотки… Ты, Федор, ткач добрый, умеешь ткать.

    — Недоумеваю, государыня, — улыбался хитрый дьяк.

    — А пером? Оно у тебя такой уток, такие узоры тчет, что на, поди раскуси.

    — Что ж я пером-то сотку, государыня?

    — А похвальную грамоту князь Василью за всю его многую радетельную службу, как он поганых агарян поразил и, аки Моисей, вывел народ израильский из полону.

    — Так, так, государыня: теперь уразумел малую толику.

    — А уразумел, так садись и строчи: вот тебе перо и бумага.

    — Добро-ста, государыня: прострочу платочек на ихний роточек.

    Он сел к столу, обмакнул перо в массивную чернильницу, снова омочил перо в чернила, и привычная дьячья рука заходила по бумаге.

    — Да смотри, Федор, покрепче: лучку да перцу подсыпь, — понукала Софья.

    — Подсыплю, государыня, подпущу и ладонцу, оно не претит.

    — Можно, что ж! Покурить ладоном не лишне.

    Грамота была скоро набросана.

    — А ну, ну прочти, Федор.

    — По титуле, — начал Шакловитый, — мы, великие государи, тебя, ближняго нашего боярина и оберегателя, за твою к нам многую радетельную службу, что такие свирепые и исконные креста святого неприятели твоею службою не чаянно и никогда не слыханно от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены, и побеждены, и прогнаны…

    — Зело хорошо, зело хорошо! — шептала Софья.

    — И объявились они сами своим жилищам разорителями, — продолжал Шакловитый, — отложа свою обычную свирепую дерзость, пришед в отчаяние и ужас…

    — Так, так… зело красно!

    — В Перекопи посады и села и деревни все пожгли, и из Перекопи со своими поганскими ордами тебе не показались и возвращающимися вам не явились, и что ты со всеми ратными людьми к нашим границам с вышеописанными славными во всем свете победами…

    — Ну перо! Вот золотое перо! — невольно шептала Софья. — Славными во всем свете победами…

    — … возвратились в целости, милостиво похваляем.

    — Постой, постой, Федор! — взволнованно говорила Софья. — Припиши: милостиво и премилостиво похваляем.

    — Припишу, государыня, точно что покрепче будет.

    — Эко перо у тебя, Федор! Что за перо! Золотое! Словно жемчугом по золоту нижет…

    В это время вошла Родимица и доложила, что пришли стрельцы.

    — Проведи их сюда, Федорушка, — сказала Софья.

    Чермный, Кондратьев, Петров и Стрижов, это были «заводчики», запевалы после Цыклера и Озерова. Глотки этих крикунов были известны всей Москве.

    — Здорово, молодцы! — ласково встретила их царевна.

    — Здравия желаем, матушка-государыня! — отвечали они в один голос.

    — Садитесь, братцы, — приглашала Софья, — у меня есть до вас дело.

    — Благодарствуй, государыня, на жалованье, а сидеть нам не к лицу.

    — Не вприлику будет, постоим.

    — Как знаете, — согласилась Софья, — а у меня к вам разговор будет не простой… Ведомо вам, чаю, самим, что в Москве ноне деется: вас, старых слуг, ни во что не ставят, а обзавелись новенькими, потешными, да и мне за мое семилетнее державство ничего, кроме досады, не вышло, мутят меня с братом царем, так что хоть из царства вон.

    Она помолчала. Упорно молчали и стрельцы, и только Гладкий нетерпеливо мял шапку в руках.

    — А все от Бориса Голицына да ото Льва Нарышкина, — продолжала Софья, — меньшего вон брата с ума споили: с коих лет пить начал да бражничать с девками от живой жены, а давно ли женат? И полгоду не будет… так и живет в немецкой слободе… А старшего брата, Ивана — царя, ни во что ставят, двери ему дровами завалили и поленьем, а царский венец изломали… Меня девкою называют, будто я и не дочь царя Алексея Михайловича… житье наше стало коротко… радела я обо всячине, а вон до чего дожили…

    Она заплакала. Стрельцы продолжали молчать, но Гладкий уже сжимал саблю. Шакловитый прервал тяжелое молчание.

    — Что ты, матушка-государыня! — заговорил он, вскакивая. — Разве нельзя князя Бориса да Льва Нарышкина убрать? Да и старую «медведицу» можно… Известно тебе, государыня, каков ее род и как в Смоленске в лаптях ходила.

    — Жаль мне их, — отвечала Софья, — и без того их Бог убил… А вы как мыслите? — обратилась она к стрельцам.

    — Воля твоя, государыня, что изволишь, то и делай, — отвечал Чермный, — а мы рады их всех за тебя хоть в сечку.

    — Кузьма правду говорит, — подтвердил Шакловитый, — головки капустные в сечку, патриарха на покой, а бояре что! Отпадшее, зяблое дерево.

    — И я то же говорю, — все более и более горячился Чермный, — а допрежь всего надо уходить старую «медведицу».

    — А что скажет сынок? — возразил Стрижов.

    — Что! А чего и ему спускать? За чем стало? — крикнул Чермный.

    — «Медведицу» на рогатину и «медвежонка» туда же! — пояснил Гладкий. — Полно ему с немками на Кукуе на органах и на скрипицах играть.

    Из порывистых движений стрельцов, из их речей, переходивших в угрозы, она поняла, что свирепые псы достаточно науськаны и теперь сами пойдут по следу на красного зверя…

    «Гробики, гробики», — колотилось у нее в мозгу, когда она отпускала стрельцов: «Два гроба… чьи ж бы это? Один его… А другой?.. Вода не сказала этого Волошке…»