• Приглашаем посетить наш сайт
    Плещеев (plescheev.lit-info.ru)
  • Наносная беда
    Глава VIII. "Девочка забрала себе в голову"

    VIII. "ДЕВОЧКА ЗАБРАЛА СЕБЕ В ГОЛОВУ"

    - А девочка-то забрала себе что-то в головенку, - бормотал сам с собой веселый доктор, торопя своего возницу скорее везти его в контору государственной медицинской коллегии.

    Действительно, девочка забрала себе в голову...

    - Скорее бы к нему! - шептала она, томясь в горячей от ее пылающего тела постели в продолжении всей длинной, мучительной зимней ночи.

    Всю ночь она порывалась открыть ужасный образок и поцеловать убийственный локон милого,чтоб сейчас и умереть тут, задохнуться, захлебнуться отчаянием и горем. Несколько раз она даже вскакивала с постели с этим безумным решением, но тотчас же, как босые ноги ее касались холодного пола, приходила в себя, вспоминала,что на этом самом образке поклялась она брату именем того, для кого она хочет умереть - хотела бы сейчас! - поклялась в том смысле,что если она изменит этой клятве, то это будет измена ему самому, его памяти, его чувству, и вспомнив все это, она со стоном прикладывала образок к горячей груди и плакала, плакала.

    Эти молодые слезы и спасли ее. Утомленная ими, наплакавшись до истомы, до потери возможности стройных представлений, она к утру уснула таким крепким, мертвецким сном, который скорее можно назвать не мертвецким, а сном жизни, здоровья, каким может только спать чистая и здоровая телом и духом молодость.

    Но когда через несколько дней она неожиданно узнала,что няня действительно умерла где-то, когда по осмотру тела умершей отцом и братом Ларисы, которые оба были медики, оказалось,что старушка умерла точно от моровой язвы, от чумы, когда потом до девушки стали доходить слухи о том,что это ужасная болезнь поселилась на Суконном дворе, именно там, где умерла Пахомовна, а затем стала хватать жертвы по городу, опять-таки по прикосновенности к Суконному двору и его рабочим, девушка пришла к страшному убеждению,что она явилась тут невинно тою ужасающею мир десницею гневного бога, которая налегла теперь на ее родной город, спустившись с небес моровою тучею...

    К личному горю ее присоединилось теперь это ужасное сознание, от которого нельзя было не содрогаться. Она увидела себя в центре какого-то страшного кладбища, где из всех гробов вставали мертвецы и указывали на нее, на ее грудь, на которой хранилось что-то ужасающее, но ей все же дорогое. Казалось, вся жизнь превращалась для нее в одно кладбище, кругом мертвецы, а она одна только живет, хотя чувствует,что не должна жить.

    И брат, и отец, которого она очень любила, но которого, вечно занятого больными в своем госпитале, она редко видела, по-видимому, избегали с ней разговоров о том,что делается в городе. Отец, впрочем, когда брат, после смерти няни, рассказал ему историю с образком и волосами, хотя и успокоил ее,что, быть может, образок тут ни при чем, однако осмотрел его и окурил; но, не имея сил ни в чем отказать своей любимице, хотя и не уничтожил его, тем не менее запер в ее шкатулку и ключ спрятал у себя.

    С каждым днем девушка все более и более убеждалась,что в городе очень не ладно. Все это еще более сгущало тот мрак, который налег ей на душу. Она буквально на находила себе места, стала молиться, но и молитва не приносила ей ни утешения, ни облегчения: на душе оставался все тот же мрак... Да и о чем она могла молиться? Как? Просить? Но о чем? Ей не о чем было просить. Жаловаться? Но на кого, на что, а главное, кому? Плакать перед образами, до утомления биться об церковный пол, об пол своей маленькой спальни? Она плакала, не чувствуя облегчения, и колотилась об холодный, каменный помост церквей; но и в сердце, и в голосе оставалось все то же...

    Раз отец, видя ее тоскующей, молчаливой, не вытерпел, заговорил с нею за утренним чаем.

    - Бедный мой ребенок! Все о нем думаешь?

    - Нет, папа, не думаю.

    - Как же не думаешь? Али я не вижу?

    - Я сама не знаю, папа.

    - Ну, тоскуешь, в душе сохнешь, это еще хуже. Я понимаю это, моя бедненькая: я сам то же испытывал, когда умерла твоя мать. Ведь мы с нею только два года жили. Тебе пошел второй годок, как она скончалась, а Саня только родился. Ну, я и обезумел было от горя, забыл даже про вас. Только покойница Пахомовна напоминала мне о вас. Тебе и "Пахонину" жаль, дружок?

    - Да, папа, жаль.

    - Ну, вот что, "Пахонина", иди-ка лучше ко мне на руки, я кой-что скажу тебе, - ласково привлек он к себе свою любимицу.

    Девушка повиновалась и, обхватив руками шею отца, заплакала. Ей даже показалось,что эти слезы как будто в первый раз облегчают ее.

    - Ну, ничего, ничего, моя "Пахонина" бедненькая, - шептал отец, гладя черную головку дочери. - Поплачь немножко... А ты давно видела свою "курносенькую беляночку"?

    - А "Белая березонька?" - отвечал он, улыбаясь.

    - А... Настя... Я давно не видела ее. Забыла...

    - Как забыла, дурочка?

    - Я все забыла, папа. - И девушка снова заплакала.

    - Ну, ладно... А все бы сходила к своей "Белой березоньке", поразмыкалась бы. Да?

    - Да, схожу, папа.

    - Ну, и ладно.

    "Курносенькая беляночка" тоже ждала кого-то из армии... Она не знала только,что этот кто-то тоже рвался увидеть кого-то, да опять бы в "сенцах" встретиться, как и тогда.

    ... Ночь была летняя, светлая. Сирень так хорошо пахла. В соседнем саду так без толку неугомонно почему-то щелкал соловей - верно, просто по глупости щелкал и вовсе не хорошо щелкал, как и все соловьи; но всем почему-то казалось,что он хорошо щелкает, по душе и по нервам щелкает, и все слушали его, украдкой поглядывая, молодые сержантики на молодых барышень, молодые барышни, с величайшей осторожностью, на молодых сержантиков. Ну, одним словом, пустяки: молодая глупость и молодое счастье, счастье неведения, но такое хорошее это глупое молодое счастье... И соловей глупо щелкает, и сирень глупо пахнет, а хорошо всем. Говорили молодые сержантики о том,что скоро война с турками будет,что их, вероятно, пошлют на войну. Молодые сержантики говорили, а у молодых барышень сердца немножко сжимались, ну, понятно, по глупости...

    Потом молодые сержантики стали прощаться с молодыми барышнями, уходя из палисадника. Всем нужно было проходить темными "сенцами", вот тут-то и являются эти "сенцы". Ох, уж эти темные "сенцы"! Выходя из палисадника и вступая в сенцы, один молодой сержантик почему-то, конечно, по глупости, все держался около "курносенькой беляночки", а "беляночка" почему-то, опять тоже по глупости, незаметно - будто бы незаметно! - держалась около этого черномазого сержантика... В "сенцах" они нечаянно еще более приблизились друг к другу, потому темно, ничего не видать, и ах! Нечаянно, конечно, нечаянно, ненароком, руки их встретились в темноте и нечаянно, да так-то быстро, судорожно пожали одна другую, и только. Ведь глупость это, пустяки ужасные; ан нет, для них не пустяки. Между ними не было ни одно еще слово сказано такое, которое показало бы,что... и так далее... Были только взгляды, метанье искр - но что такое это метанье издали! Вздор! А тут не издали, тут руки нечаянно встретились в темноте, и лапища молодого, но здоровенного сержантика по-медвежьи сцапала пухленькую ручку "беляночки", которая, в свою очередь, словно лапочкой котенка, пожала сухую, жилистую лапищу сержантика. Вот и все! А поди ты: эти "сенцы" гвоздем засели в памяти глупых детей. Под рокот и гул ядер, под свист пуль, под стоны раненых там, в Турции, молодому сержантику вспоминались эти "сенцы" и это глупое щелканье соловья, да и "беляночке" тоже. Глупые дети!

    А тут новое что-то, страшное висит над Москвой. Чаще и чаще раздаются в московских церквах звоны "на отход души". Каждое утро по всем церквам слышатся душу надрывающие перезвоны "на вынос", "на погребение".

    Лариса исполнила совет отца. Напоив его и брата чаем, она проводила их за ворота: отец отправился в свой госпиталь, к своим обычным занятиям, а брат ее Саня в лекарскую школу, где он учился, избрав по своей собственной склонности ремесло отца, медицину.

    Проводив их, Лариса заказала кухарке обед с тем,чтобы на жаркое была телячья печенка, "папочка ее любит", сделала необходимые распоряжения по хозяйству и велела, кроме того. Клюкве (так звали девочку, прислуживавшую Ларисе, за ее необыкновенно красные щеки) сбегать к обеду за грушевым квасом, до которого папочка тоже был большой охотник.

    - В Сундушный ряд, барышня? - весело спросила девочка.

    - Зачем в Сундучный?

    - А за квасом грушевым, барышня.

    -Что ты, Клюковка! Сундучный ряд далеко.

    - Ничего, барышня, я сбегаю.

    Лариса оделась и вышла на улицу. Апрельское солнце начинало уже пригревать. У заборов, на проталинах, из земли уже выглядывала зелень, не то новые стебельки молодой травки выползали на свет Божий, не то прошлогодняя зелень, спавшая всю зиму под снегом, просыпалась теперь и поглядывала на солнышко: так ли де оно "светит теперь, как в прошлом году светило?". Да, так-то так, только горя людского оно освещает теперь больше, чем тогда освещало...

    Серединою улицы едет телега, везомая водовозною клячею. На телеге белеется новый сосновый гроб, прикрытый ветхою-преветхою черною пеленою с некогда белыми, а теперь совершенно захватанными и загрязненными, нашитыми по углам пелены крестами, символом нечеловеческого терпения. Впереди телеги, видимо усталыми ногами, бредет знакомый уже нам "гулящий попик" в черной, донельзя ветхой ризе, тоже с белыми, от времени и частого употребления потерявшими всякую мишурную блесткость крестами, символом Божественного милосердия. В руках у попика медный, как и сам попик, потертый временем отшлифованный лобызающими устами верующих, благословенный крест, великий и горький символ спасения. Попик время от времени возглашает что-то слабым, дребезжащим, как слабо натянутая на медной деке старых гуслей металлическая струна, голосом. Слышится по временам: "Житейское море", "К тихому пристанищу", "Многомилостливое". Да, житейское море, о! Какое оно бурное подчас и какое мертвенно-тихое, но страшное, как вот и теперь. И "тихое пристанище" - такое тихое, каким только может быть глубокая могила.

    "мортус", у которого только клок рыжей бородки торчит как-то вкось из-за вощаного башлыка-наличника. В руках у этого страшного возницы вместо бича, кнута или хворостины длинный багор. Эко какое знатное весло Хароново! Тот своим веслом отпихивался от берега жизни и причаливал к берегу смерти, к вратам Аида. Этот своим багром зацепляет то, к чему боятся уже прикоснуться руки человеческие, и спихивает в глубокую яму. Багор торчит вверх своим крючком, словно громадный коготь громадной хищной птицы. Да, это знакомая птица: та,что сердце Прометеево терзала. И эта терзает тело Москвы, выхватывая, словно куски сердца, несчастные жертвы, еще вчера жившие и думавшие, но выхватывает не за похищение Божественного огня с неба, а за недостатком в людях этого огня, за пренебрежением им, за их невежество, за нечистоту, за бедность, без конца бедность. Торчит хищный коготь, вот-вот кого-нибудь снова зацепит.

    Да вон кого он хочет зацепить: за телегой, за гробом бежит девочка лет семи-восьми и горько плачет, надрывается.

    - Пустите меня к мамке, я к мамке хочу! Я с ней хочу лечь!

    - Нишкни, не подходи близко! - ворчит "Харон" с багром. - Зацеплю.

    И багор направляется к заду телеги, грозит плачущей девочке.

    Телега с гробом повернула за угол и скрылась. Лариса ускорила шаги. Позади ее что-то катилось с грохотом и слышались возгласы: "Гись! Гись!" Это мчалась коляска с двумя верховыми казаками позади. В коляске сидел кто-то важный, зорко посматривая по сторонам. Лариса где-то видела это строгое лицо. Ах, да! Тогда, когда она ходила к Василию Блаженному и встретила доктора Крестьяна Крестьяныча, тогда этот важный барин ехал из Кремля.

    - Еропкин енарал сам, - торопясь снять картуз, пробормотал какой-то купчина, стоя на пороге своей лавки. - Ишь, язву ищет. Сунься, пымай ее, скептически ворчал купчина. - Не чиста Москва, слышь... Сам - чист...

    Еропкин промчался молнией. Лариса шла, не подымая головы и думая горькую думу. Но странное сердце человеческое, девушка в то же время думала и о телячьей печенке, которую "папочка любит", и о грушевом квасе из Сундучного ряда.

    - Здравствуйте, милая девочка! - раздался вдруг ласковый знакомый голос.

    Девушка вздрогнула и оглянулась. Это был веселый доктор, ехавший на паре ямских.

    - Куда порхаете, птичечка Божья? - продолжал доктор.

    - К Насте иду.

    - А, "Беляночка"-то! Кланяйтесь ей. А я все к вам никак не попаду, вот все за чадушком своим гоняюсь, - и доктор указал рукой по тому направлению, куда ускакал Еропкин. - Все ловим незваную гостью, пусто б ей было! А папочка?

    - Здоров, Крестьян Крестьяныч.

    - И все так же печенку любит?

    Девушка улыбнулась.

    - А! Это хорошо. Прощайте, девочка хорошая. Мне некогда, мне дела и умереть не дадут.

    Он гикнул на ямщика и помчался. Опять гроб тащится по улице; но уже без попа, без крестов, но с мортусом и багром. Какая, должно быть, бедность страшная! Да это и видно по тому рубищу, которое надето на человека, идущего за гробом, но не плачущего, глаза сухие, но какие!Что в этих глазах сидит! Уж лучше бы они плакали, легче бы было видеть...

    Прохожие снимают шапки и крестятся, качая головами. Нет-нет да и опустится у иного прохожего рука в карман, пошарит там, и на мостовую у ног идущего за гробом и не плачущего человека звякнет то копейка, то грош, то пятак, звякнет вместо колокола, который и не звонил по умершему бедняку. Опять крестится. Идущий за гробом тоже крестится, нагибается и подбирает даяние "на помин души". Надо брать!

    - Эх, жисть! - слышится в стороне.

    И девушка бросает свою монетку, но так неловко. Тихо звякает об камушек что-то серебряное, тот, однако, замечает, крестится и нагибается.

    - Гей, жинко, до дому!

    Настю она застала дома.

    И Настя похудела за это время. Ростом она была ниже Ларисы, которая смотрелась довольно высоконькою. И характером они рознились одна от другой, как и лицами: на прозрачном, еще детски-кругленьком, не удлинившемся до длинноты возмужалости личике Насти и в ее голубых, таких же прозрачных и светлых глазах отражалась ее, если можно так выразиться, прозрачно-чистая душа, ее откровенность, быстрая восприимчивость и такая же впечатлительность, болтливый розовый ротик постоянно обнаруживал частые, белые и мелкие, как у мышонка, зубы; у Ларисы же на смуглом, матовом лице и в больших черных, с большущими белками, но как будто усталых глазах не все отражалось,что шевелилось под черною, обвитою в два жгута вокруг головы косою и под лифом черного платья, она была сдержаннее своей пучеглазой подруги, молчаливее, замкнутее и поглубже по самому содержанию.

    Настя очень обрадовалась своей подруге и тотчас поведала ей свое горе. Два молодые сержантика были зимой в Москве, но она их не видала, они лежали в госпитале, и их оттуда не выпускали в город. Но он, понятно, кто он: черномазый и сероглазый Рожнов Игнаша, он прислал ей поклон. От него приходил какой-то рыжий солдат с красными бровями и с черной косматой собачонкой, которую он называл Малашей и которая, как он говорил, "на турка ходила" и под Кагулом "на самого везиря лаяла". Потом Настя с матерью ездила на святки к родным в Кусково и там прожила до апреля. А когда воротились в Москву, то сержантов уже не было в городе, и где они, она не знает...

    - Верно, опять на этой войне. Господи! Когда она кончится! заключила она со вздохом. - А скоро опять весна начнется, скоро сирень зацветет. (В прозрачных глазах ее ясно отразились темные "сенцы".) А ты, Ларочка, давно получала от Александра?

    - Давно, Лара?

    - На святки, - чуть слышно отвечала Лариса.

    -Что же он пишет? Скоро приедет?

    - Нет, он никогда уже не приедет.

    - Вместо себя он прислал локон своих волос.

    - Вот какой! Но и это, душечка, хорошо. А у меня и локона его нет. Хоть я знаю,что он любит меня, но он еще ни слова не сказал мне об этом. Он такой застенчивый. А твой отчего же не едет? Не пускают?

    - Он умер, Настя.

    Сначала Настя как будто не поняла своей подруги. Она думала,что ослышалась,что та шутит. Но когда увидела,что Лариса сидит бледная, как потемневший мрамор, и из-под опущенных ее ресниц выкатились две слезы, тут только рассмотрела она перемену, происшедшую в ее друге с тех пор, как девушки не видались. Настя сама побледнела, ее живое личико отразило на себе и страшный испуг и глубокое горе... Она подошла к склоненной голове Ларисы, тихо взяла ее в свои руки и, припав к этой черной, скорбной головке, только заплакала, не находя слов для утешения. Да и какое тут утешение в то время, когда больше чем руку отпиливают!

    -Что же? Как же теперь? - не знала что спросить распухшая от слез Настя, когда слезы были выплаканы.

    - Не воротишь уже, - тихо отвечала Лариса покорным голосом.

    - Да, не воротишь. Боже, Боже!

    - Я хочу видеть его могилу.

    - А где она?

    - Не знаю, в Турции где-то...

    - Да как же ты найдешь ее, милая?

    - Он! А он здесь?

    - Здесь... кланяется тебе.

    Лариса замолчала. Подруга не узнавала ее. И прежде Лариса была много серьезнее ее, характерная такая, а теперь в ее словах, в ее голосе слышалась какая-то упрямая уверенность и твердость.

    - Как же ты, душечка, попадешь в Турцию? - спросила Настя, хотя и верившая всегда в Лару,что та даром слов не говорит, но тут и она не знала,что думать. Турция далеко...

    - Кто же, милая, повезет-то? Твой папаша?

    - Нет, вот что, Настя. При армии, за больными и ранеными ходят иногда монахини и другие женщины. Я сделаюсь сиделкой. Я уже об этом думала. Туда принимают только тех, которые уже сиживали в гошпиталях. Я поступлю здесь в главную сухопутную гошпиталь, где Саня учится, и там научусь ходить за больными. Теперь уже у нас нужны сиделки: вон что начинается в Москве! Меня примут. А там я попрошусь в армию. А тут я теперь не жилица на белом свете!

    Последние слова были сказаны с горечью и силой. Настя сидела не шевелясь, вся пунцовая, она тоже забирала себе что-то в голову.

    - Так и я с тобой, Ларочка, пойду, - сказала она нерешительно. Возьмешь меня?

    - Ты не шутишь? Обдумала?

    - Не шучу. Я... - Настя еще больше покраснела.

    - Подумай. Это не шутка.

    - Я... я не могу жить без него, - сказала она порывисто, и светлые глаза ее потемнели. - А там, в Турции, с тобой я найду его, может быть, раненым...

    "Маменька идет", - шепнула Настя, бледнея. Девушки прекратили разговор. Да оно и кстати: на улице пьяные голоса отхватывали:

    Полоса ль моя, полосынька,
    Полоса ль моя, непаханая...

    Песни, рыдания, смех, слезы, похоронный перезвон, "сенцы", могила, мор - все это разом валится из мешка жизни. Только расхлебывай!

    Раздел сайта: