VI. КОНЕЦ ЧУМЫ
Снова звон колоколов над Москвой, но уже не набатный, а унылый, похоронный. И в каком-то особенном, глубоко потрясающем душу порядке идет мрачно торжественный перезвон, словно стонет бесконечно великая медная, но живая человеческая грудь. Сначала застонет Иван Великий, и тоскливо пронесется с высоты Кремля по всей Москве это страшное металлическое стенание, а за ним застонут ближайшие церкви, потом дальнейшие, и стон этот идет от центра города к окраинам, а потом снова возвращается к центру, и снова тот же круговой стон. Можно подумать,что вся Москва, наконец, вымерла, и это Москву хоронит кто-то невидимый.
Нет, это Москва хоронит своего архиепископа, новоубиенного Амвросия.
На кладбище Донского монастыря, на краю двух свежевырытых глубоких могил, стоят на "марах" два гроба. В одном гробу лежит что-то в архиепископском облачении со всеми принадлежностями святительского сана. Что-т о лежит, потому что лицо лежащего в гробу закрыто пеленою. В другом гробу лежит что-то в полном архимандричьем облачении, и тоже с закрытым пеленою лицом.
В первом гробу лежит Амвросий, во втором - его брат Никон.
Около могил с одной стороны стоит целый сонм духовенства в черных ризах, с другой - власти и зрители. Тут же у первого гроба и граф Орлов, такой глубоко задумчивый, задумчивый в себе, словно бы думы его были далеко от этого гроба, от этой могилы. Да, они далеко: они носятся где-то над Дунаем, около красивой, гордой головы того, которому вот этот лежащий в гробу мертвец помогал когда-то "рублями" и "полтинами" и который теперь, как "князь тьмы", начинает затмевать славу Орловых...
Немножко поодаль стоят и безмолвно, но с какой-то невыразимой нежностью в глазах, смотрят в разверстые могилы две молодые девушки в траурной одежде больничных сиделок. Это - Лариса и Настя, мысли которых тоже не здесь: одной - где-то у неведомого Прута, другой - на кладбище Данилова монастыря, и обе что-то вспоминают: одна - светло-русую головку, от которой локон вот тут, на груди; другая вспоминает "сенцы" и бестолково щелкающего соловья.
За ними виднеется кругленькая фигурка и живое, с добрыми глазами лицо веселого доктора. И на его добром лице легкая дума и еще что-то новое. Он тоже о чем-то вспоминает...
Обряд отпевания кончен, и слышится только под стон всех московских церквей надгробное слово, которое не все слушают, занятые своими мыслями, может быть, своими надгробными словами.
- Видя вас, печальные слушатели, - возглашает оратор, - с особенным сердец соболезнованием гробу сему предстоящих и сам сострадая,что к утешению вашему сказать теперь могу я, несчастный проповедник! О, времена! О, нравы! О, жизнь человеческая, океан перемен неизмеримый!
А слушатели то слушают и сострадают, то задумываются о себе...
Но внимание слушателей неожиданно привлекает звон кандалов где-то тут вблизи. Это ведут кого-то сюда. Толпы раздвигаются, а кандалы звякают все ближе и ближе, да звякают так отчетливо по душе и по сердцу,что этого звяканья не может заглушить протяжный, стонущий звон всех московских колоколов.
Это ведут колодников в цепях, проститься с тем, кого они убили в своем темном неведении. Но как они все изменились! Вон впереди всех гремит лошадиными железными путами Савелий Бяков. Куда девалась его длинная седая коса? Вместо нее - белая, как лунь, гладко обстриженная голова. Остался один его гигантский рост, да и то видна уже старческая сгорбленность. За ним в кандалах Васька-дворовый,что еще не так, казалось бы, давно вприсядку плясал, идя на приступ к Кремлю, и он постарел. И Илюша-чудовидец сгорбился, погромыхивая железом.
Тут же гремит кандалами и рыжий с красными бровями солдат. Как мало теперь напоминает он того, который, подсмеиваясь над хохлом Забродею, копал могилу молодому сержантику на берегу Прута!
Приводят и других колодников, становят у могил в виду обоих гробов.
И проповедник обращается к ним с своим глубоко правдивым по чувству, но не по существу укором.
- О, бесчеловечные души! - продолжает проповедник свое слово, протягивая руки к колодникам. - Послушайте гласа вашего пастыря, из гроба с умилением к вам вопиющего.
И он указал рукою на первый гроб. Арестанты невольно взглянули на него. Гигант-солдат глянул и в ближнюю могилу и потупил глаза, а рыжий перекрестился, звонко звеня ручными кандалами. Глаза веселого доктора тоскливо взглянули на него.
- "Людие паствы моея! - взывает сей во гробу лежащий. - Людие паствы моея!Что сотворих вам, яко тако ожесточиста на мя сердца ваши? Сего ли я от вас ожидал воздаяния?"
Из-под красных бровей текли слезы и разбивались в мелкие брызги о железные кольца наручней.
"Людие паствы моея!Что сотворих вам? Я прилагал заботы о сохранении от бича божия жизни вашей, а вы у меня мою старческую жизнь отняли мучительски. Или вы не слышите доселе в глубине сердец ваших, как влекомая за власы седая голова моя колотится о помост церковный, который был, ради вашего спасения, весь облит моими слезами? Али не слышится вам, как старые кости мои, ломимые дрекольем вашим, хрустят в смертных мучениях? За что же?Что сотворил я вам, людие паствы моея?"
- О, будет! - рыдает кто-то позади толпы.
Даже гигант седой не выдерживает: падает на колени.
Наконец, надгробное слово кончено. Все вздохнули: так мучительно долго раздавался этот возглас, словно бы в самом деле из гроба: "Людие паствы моея!Что сотворих вам?"
Стоящий рядом с проповедником протодиакон возглашает:
- Блаженные и вечно достойные памяти преосвященному Амвросию, новоубиенному архиепископу московскому и калужскому вечная память!
- Вечная память! - повторяют все вместе с клиром.
- Блаженные памяти преосвященного Амвросия, архиепископа московского и калужского злочестивым убийцам анафема! - вновь возглашает протодиакон.
- Анафема-анафема-а-на-фе-ма! - повторяет клир.
Преступников уводят. Сивоголовый великан, уходя, еще раз заглянул в глубь могилы: любопытно!
Гробы опустили в могилы. Застучали комья земли о крышки, уже заколоченные. А слышат ли те,что там лежат под гробовыми крышками, этот стук земли?
Когда преступников вывели за ограду, к одному из них, к краснобровому, с безумною радостью бросилась собачонка. Несчастный взял ее на руки и целовал, а она, тихо визжа, лизала наручники кандалов.
Орлов, все время задумчиво стоявший, бросил и свою горсть земли в могилу, а потом, увидав веселого доктора, подозвал его к себе.
- Ну что, господин доктор, как стоят дела в городе?Что мор?
- Мор издыхает, ваше сиятельство, - отвечал доктор, думая о чем-то.
- Это верно?
- Верно-с. Пуля уже на излете, она не смертельна.
-Что же нам остается еще сделать? - спросил Орлов после небольшого раздумья.
- Вашим сиятельством сделано уже многое, но все еще главное не сделано, - спокойно отвечал доктор.
-Что же такое? - торопливо спросил Орлов.
- Надо накормить всех голодных: это труднее всего.
- Видите, ваше сиятельство? - доктор указал на эти толпы голодных.
- А что же? - озабоченно спросил граф.
- Это мор протягивает руку за куском. Если он не получит куска, то возьмет самого человека, и того, который просит, и того, который не дает.
- Спасибо, господин доктор. Мы еще с вами поговорим.
И Орлов оставил кладбище.
Пробираясь к выходу, веселый доктор столкнулся с Ларисой и Настей.
-Что же. Крестьян Крестьяныч, когда же? - спросила первая.
-Что, милая девочка?
- Да туда, в Турцию.
- Погодите, погодите, милые барышни. Еще здесь дело есть. А там и в дорогу.
Прошли сорочины после похорон Амвросия.
Всю ночь на 21 ноября 1771 года жившие около Донского монастыря москвичи и обитатели самого монастыря слышали стук топоров где-то вблизи монастырской ограды и покрикивания рабочих.
- Эй, паря! Крепи больше эту верею-вереюшку.
- Креплю!Что орешь! Сам знаю,что дядя Савелий крепенек таки, того и гляди, обломит люльку-то свою.
- Ишь ты, покои каки написали знатные! Два столба с перекладиной, вот и покой.
- А тебе бы арцы, аспиду, самому поставить!
- За что так?
- За то, аспид!
-Что ж! Сказывали ребята, в Питере, слышь, арцами теперь виселицы-то ставить учали, один, слышь, столб, а от ево лапа идет, бревно, значит, на лапу-то и вешают.
- Так не арцы это, а глагол.
- Троих, чу.
- А ты кобылу-то крепче ладь: на ей пороть будут.
- Знаю... Страивали и кобыл не мало: Москва-то-матушка на их езжала довольно.
- А веревки-то крепки ль к виселицам?
- Крепки, не сорвутся, а и сорвутся, так наземь же упадут, не на небо.
- То-то, а то в шею накладут.
-Что ж! Побьют, не воз навьют.
А наутро оказалось,что на том самом месте, где убит был Амвросий, возвышаются три огромные виселицы с эшафотом, а кругом них несколько "кобыл", эдакие оригинальные и удобные приспособления для сечения кнутом: оседлает эту деревянную кобылку осужденный, привяжут его ремнями к этой лошадке спиною кверху, да и стегают до мяса, да до самой кости становой. Ишь, как ловко выдумали! А допрежь было проще, на чистоту, выведут этого человека на базар, где народу больше, да опрокинут это сани какие ни есть кверху полозьями, вот-де и кобыла готова. И пишут спины.
Москвичей навалило на это позорище видимо-невидимо: не всех, стало быть, взяла чума на тот свет, есть кому посмотреть на тех, кого вешать да кнутовать будут. Эко торжище!
Скоро заслышали и стук барабанов и бряцанье кандалов, такое бряцанье, словно бы гнали табун скованных коней. Да и был их, точно, целый табун: не одну сотню нагнали скованных.
В числе первых старые наши знакомые: дядя Савелий с седою бородой, Васька-дворовый, Илюша-чудовидец да краснобровый солдат, да только уж не рыжий, а тоже седой. А других и перечесть нельзя, кажется.
Тут и собачонка Маланья, веселая такая, резвая. Она увидала своего любимца краснобрового и знает,что он и сегодня возьмет ее после на руки и поцелует.
Конвойные солдаты с сухим подьячим во главе поставили под виселицы четырех арестантов, в том числе и краснобрового солдата.
Собачке и видно его хорошо впереди всех, она и хочет броситься к нему, но конвойные солдаты не пускают ее, а только улыбаются ей: они тоже полюбили ее, Маланью. Маланья целых два месяца не отходила от острога, где сидел ее любимец, как ни старались отгонять ее часовые. Сначала она выла, ее били да швыряли в нее: а она все тут торчит. Потом им стало ее жаль, и они посвистывали ей издали, заигрывали с нею. А она тоже ничего. Дальше больше - и совсем полюбили ее, как свою родную: делились с нею и порционами и ласками, а когда холода настали, то и прятали ее в свои тулупы, потому: псица-де махонькая, безобидная. Ну, и совсем друзьями зажили солдатики с доброю Маланьею.
- Как же это, паря, их четыре, а виселиц всего три?
- А как! Начальство уж само знает как: двух на одну вздернут.
- То-то и я мекаю себе: как же это?
Бьют барабаны, читают приговор, приводят статьи законов:
- "... Разбойников, которые учинили смертное убивство, наказывать смертию..."
- Ишь ты, смертию.
- "... кто на людей на пути и на улицах вооруженной рукою нападет и оных силою пограбит или побьет, поранит и умертвит, оного колесовать и на колесо тело положить".
Прочитали приговор. Завязывают глаза четырем главным, в том числе и краснобровому, не видать больше красных бровей! Собачка так и запрыгала от радости, когда увидала,что ее любимцу завязывают глаза: играть, значит, с ним в жмурки, как вон, она видала, солдаты, бывало, в полку игрывали. Одному это завяжут глаза, а другие бегают от него, а он их ловит, растопырив руки, а Маланья за ним бегает, лает, хватает его за штаны, весело так! А он - хвать! И поймал Маланью. Веселье на всю роту.
А вон сухой подьячий подходит к Ваське и к краснобровому и подносит к ним шапку. Вот смешно!
- Вымай жребий! - кричит он Ваське.
Васька сует руку мимо шапки, глаза-то завязаны, так не видать, а потом и в шапку, и вынимает из шапки какую-то маленькую бумажку. Подьячий берет ее...
- Пустой! - громко кричит подьячий и подносит краснобровому.
И краснобровый вынимает бумажку.
- Пустой! - опять кричит подьячий.
"Что они делают? Вот выдумали игру", - думается собачонке, и она глаз не сводит с этой новой игры, и так бойко, весело мелет ее хвост в воздухе.
- По второму жребию! - кричит другой подьячий, толстый.
Опять подносят шапку к Ваське. Опять Васька вынимает бумажку.
- Повесить! - кричит подьячий.
Собачонка вздрагивает. Уж не ее ли повесить? Ведь она слышала,что вешают собак.
Но вздрагивает и Васька... и опускает руки и голову. Ему на шею тоже надевают веревку. Что же дальше будет? Вот смешная игра!
Подьячий опять подносит шапку к краснобровому. Тот опять вынимает бумажку.
- В Рогервик сослать! - кричит подьячий и развязывает краснобровому глаза.
А вот что-то опять кричат, и вместо жмурок те,что с завязанными глазами, уже висят в воздухе и болтают ногами, только арестантские коты стучат друг о дружку.
А там других начали класть на какие-то подмостки и сечь большими, толстыми треххвостными ремнями, те кричат:
- Ох, батюшки! Православные, простите! Ой, ох, ой!
А тут этим ноздри рвут щипцами... кровь... крики...
Чего ж не смеяться! Все равно всем жить скверно, да и недолго.
Впереди партии бежит собачонка, веселая такая, довольная, хвост бубликом.
- "... Маланья" да "Маланья", так за Маланью и пошла.
- И в Турции, баишь, была?
- Была. Под Кагулом на штурм с нами ходила, на самого турецкого визиря лаяла.
- Ишь ты, занятная. А давно у вас?
- С самой турецкой земли, так под забором солдаты подняли щенка, жалко стало, все же оно творение.
- Знамо, творение жалко. И в Москве была?
- И в Москве, и в карантинах бывала, и мор мы с ей на Москве перебыли. Уж и времячко же было - и-и! И не приведи Бог, а особливо как мы за Богородицу шли. А вон что вышло!
- Так-то так, а все бы семью повидать хотелось.
- Оно не што, да и нам не лучше.
Одной Маланье весело: радостно поглядывает она на своего краснобрового любимца, и тому на сердце легче делается... Скоро Рогервик, говорят. Маланья и Рогервик увидит, видала она и Кагул, и Яссы, и Хотин, и Киев, и Москву, а тут и Рогервик. Вот веселье! Только изредка она вспоминает высокого, доброго хохла,что иногда носил ее за пазухой. Куда он сгинул?
В тот же день, очень далеко от Рогервика, именно в Киеве, по Крещатику, звеня валдайским колокольцем под дугою, бежала ямская тройка, впряженная в крытую дорожную брику. По пыли, густым слоем насевшей на кузов брики, можно было видеть,что не одну сотню верст проколесила она по неизмеримым и неисходимым трактам матушки-России.
Арестанты препровождались сворами, навязанные на длинные канаты. В передней своре выдавалась атлетическая фигура одного арестанта, смуглого, красивого, с выбритою до половины головой.
Из дорожной брики выглядывали два женских лица. Это были Лариса и Настя. В той же брике, против них, помещалась кругленькая фигурка мужчины. Это был веселый доктор.
При виде атлета-арестанта у веселого доктора невольно вырвался крик сожаления. Наскоро порывшись в кармане, он ловко бросил червонец прямо к ногам атлета. Атлет глянул на брику, узнал того, кто ему бросил червонец, перекрестился, еще взглянул на доброе лицо доброго человека и безнадежно махнул рукой. Вот тебе и "хатка", вот тебе и "вишневый садочек".
Партия прошла далее. Но доктор не мог не заметить,что рядом с первою сворою арестантов шла высокая красивая, с огромной черною косою девушка и плакала.
- Бедная, бедная Горпина, - повторил доктор.
- Кто это. Крестьян Крестьяныч? - спросила Лариса с горестным участием.
- Да всё невинные дети, как и вы, милые девочки - с горькою улыбкою отвечал веселый доктор - Не там так здесь, не так, так эдак-придет наносная беда, перемелет в муку человека - и нету его. Где? - спросишь куда пропал человек? - "У Сибирь". И у всякого-то, милые девочки, есть своя проклятая "Сибирь"
"Турция", - тихо, многознаменательно добавила Лариса.
- А когда их не будет? - спросила Настя.
- Когда? Эх, беляночка! Не скоро... Когда люди поумнеют.