V. ЛОКОН МЕРТВЕЦА
Манифест о чуме подписан был императрицею 31 декабря, в последние моменты отходившего в вечность 1770 года.
Вечером этого дня государыня лихорадочно торопила князя Вяземского: ей казалось,что манифест слишком медленно переписывают набело с чернового отпуска, лично исправленного Екатериною. Ей хотелось до нового года подписать эту роковую бумагу, свалить с сердца этот камень вместе с умирающим старым годом... Она постоянно звонила, ожидая этой бумаги... Наконец, Вяземский принес манифест! Императрица еще раз внимательно прочитала его с пером в руке, перевернула страницу назад и задумалась. Она остановилась над одной фразой...
И князь Вяземский, и граф Григорий Орлов, стоя почтительно у стола, молча ждали. Императрица задумчиво поправила кружевцо на пухлой кисти левой руки, слегка ударила по бумаге и опять задумалась над фразой.
- "Учинит достаточными..." Гм... - сказала она как бы про себя. - А точно ли они достаточны? А?
И императрица перевела свои вопросительные и задумчивые глаза на Орлова и Вяземского.
- В чем изволите сомневаться, ваше величество? - спросил последний нерешительно.
- Вот тут мы говорим (и императрица провела пальцем по занимающей ее фразе манифеста): "Мы с несумненною верою ожидаем затем от благости всещедраго Бога,что Он сии наши учреждения учинит достаточными и отвратит от нашего отечества бич гнева Своего..." Как они всегда крупно пишут мы, наши, крупнее все щедраго Бога (добавила она вскользь)... - А достаточны ли, полно, сии наши учреждения?
- Мы уповаем, государыня,что всемогущий Бог учинит их достаточными, - смело отвечал Орлов.
- О! Вы все, Орловы, бойки, - улыбнулась императрица.
- На словах, ваше императорское величество? - как-то странно спросил Орлов.
- Нет, я этого не сказала, граф, и не думаю: Орловы доказали неоднократно,что они бойки на деле... Вон и теперь, давно ли граф Алексей Григорьевич возвеселил всю Европу чесменским фейерверком? А я думаю вот об этой, как ее величать не ведаю, "Перевалка" ли, "Язва" ли, "Чума" ли... Сожжем мы и ее, как сожгли турецкий флот? Не придется ли и против нее послать Орловых?
- Как будет угодно вашему величеству!
- А уверены ли вы в расторопности тех лиц, коим вверено сие дело ныне?
- Я их всех знаю, государыня, да некоторых и вы изволите помнить: нашу китайскую карантенную стену ограждают с командами генералы Шипов, Воейков и Щербинин, князь Мещерский - со стороны Польши и Малороссии, а Москва и Петербург, как изволите знать, ограждены от язвы двойными смолеными рубашками и изрядным количеством чесноку...
Государыня засмеялась и, взглянув на Вяземского, который еще ни разу не улыбнулся, сказала весело:
- Четыре поименованные генерала напоминают мне письмо Вольтера: он пишет,что уксус, называемый "четырех разбойников", самое есть действительное средство от заразы. Как вы думаете, князь, похожи наши генералы на этот уксус?
- Похожи, ваше величество, только на разбавленный водою, - отвечал Вяземский, не улыбаясь.
- То есть как?
- Вы разумеете вторую карантенную линию за Москвою?
- Так точно, ваше величество.
Императрица опять задумалась и опять машинально поправила кружевцо рукава...
- Крупно, крупно пишут. Меня крупнее Бога на бумаге ставят, - как бы про себя говорила она. - Его одною заглавною буквою, а меня всеми литерами...
- Для черни сие делается, ваше величество, для подлого народа, подсказал Вяземский.
- Попа знают и в рогоже... А какие офицеры охраняют вторую карантенную линию? - обратилась императрица к Орлову.
- В Боровске - Булгаков, ваше величество, в Серпухове - Свечин, в Калуге - Ергольский, в Алексине - Сенденгорс, в Кашире - Толстой, в Коломне - Хомутов...
- Шесть изрядных головок чесноку, - снова улыбнулась императрица. - А московский главный начальник граф Петр Семенович, смоленая рубашка?
- Смоленый сарафан, ваше величество, - отвечал Орлов.
- Да, почти саван... стар уж он... кашкой пора кормить...
Императрица опять перенесла глаза на манифест, перевернула его и, перекрестясь, обмакнула перо в чернильницу, крупно вывела "Екатерина" и подала бумагу Вяземскому. И Вяземский, и Орлов тоже перекрестились набожно... Каждый думал о том,что-то принесет новый 1771 год...
- Это последняя дань старому году, - сказала Екатерина, - он принес моровую язву, она с ним и умрет, если Бог благословит наши начинания. Указ же сената и наставления о мерах предосторожности от заразы я прочту послезавтра. Я ожидаю мер действительных.
Меры, точно, казались действительными. Через несколько дней императрица имела удовольствие читать указ сената об этих "мерах". В этом императорском указе всенародно объявлялось,что "хотя принятые противу заразительной болезни меры и осторожности, а паче твердое упование на милость Божию подают несумненную надежду,что сия опасность, начиная везде пресекаться, вскоре совершенно утушена и истреблена будет, но как при всем том благоразумие требует,чтоб, предохранив лифляндские рубежи и прочие к Польше прилежащие губернии от зараженных тою опасною болезнью польских мест, не оставлять в то ж время и всей предосторожности и радения неусыпного к тому, дабы, от чего Боже сохрани, оное зло не внеслось каким-либо образом в недра самые России и ее столичных городов", то правительствующий сенат "за нужно рассудил":
"По всей польской границе, где есть только заставы, а нет ни карантинов, ни лекарей, поставить от каждой губернии по две таможни и устроить карантинные дома, а все прочие проезды и заставы закрыть.
Никто из проезжающих из сомнительных мест не должен следовать по проселочным дорогам, а непременно все должны направляться на одну из карантинных застав, расположенных непрерывною целью в городах: Серпухове, Коломне, Кашире, Боровске, Алексине, Калуге, Малом Ярославце, Можайске, Крапивне, Лихвине, Дорогобуже и на пристани в Гжацке.
Для пресечения потаенных поездов и провоза товаров не только от заставы к заставе, по всей карантинной линии, делать частные разъезды, но дозволить жителям тех мест ловить таких проезжающих и доносить. И если кто пойман будет, а товар у него не сумнительный, то доносителю давать из того награждение, а сумнительный жечь и с преступниками поступать по законам, давая в сем последнем случае доносителю пристойное награждение из казны.
- Так мы доносчиков у себя, пожалуй, разведем, - заметила императрица при чтении этого пункта.
- На доносителях, ваше величество, государство держится, - отвечал Вяземский.
- Это говорит генерал-прокурор, а не человек, - улыбнулась Екатерина.
- Так... но доносы не должны существовать... не должны бы...
- Зато, государыня, с доносителями у нас птица через кордон не пролетит.
- Дай Бог... Но я разумею тайные доносы... Для общего блага доносы должны быть явные и имена доносителей следовало бы публиковать во всеобщее сведение.
- Тогда, ваше величество, доносителей не будет.
- Зато останутся честные граждане...
Вяземский спрятал свои хитрые глаза и ничего не отвечал. В глазах императрицы тоже блеснул какой-то свет, если можно так выразиться, двойной, как гарнитуровая материя, и тотчас же потух...
Как бы то ни было, императрица одобрила проект указа сената.
- А наставление готово? - спросила она, немного помолчав.
- Готово, ваше величество, - отвечал Вяземский. - Угодно будет самим прочесть?
- Нет, я послушаю.
Вяземский взял следующую за указом бумагу и стал читать:
- "В местах, где находится моровая язва, не надобно дозволять иметь сообщение жителям одного города с жителями другого, ниже в города ходить деревенским обывателям ниже городским жителям удаляться в деревни. Для сего ставят городской караул при всех проходах в город, учреждают при одних воротах рынок. На сем рынке городские жители от сельских разделены двойной преградою"...
- Помню, помню, - перебила чтение Екатерина, - я черничок пробегала... Товары проносятся чрез огонь, окуриваются, моются в уксусе, а деньги опускаются в чан... Помню...
Вяземский молча перелистывал бумагу и ждал.
Неслышными шагами в кабинет вошел Григорий Орлов.
-Что нового? - спросила императрица с тем же двойным светом в глазах, который очень был знаком Орлову.
- Я получил письмо от брата Алексея, ваше величество.
- И я получила... А кстати, князь Александр Алексеич, - обратилась она к Вяземскому, продолжавшему перелистывать бумаги молча и искоса поглядывавшему на Орлова, -что в наставлении сказано о письмах, получаемых из зараженных областей? Это для нас, бумажных людей, наиважнейшая статья.
Вяземский нашел это место и начал читать:
"В рассуждении писем, приходящих из зараженных мест, надобно иметь великое внимание для многих причин. А притом во всем свете бумагу почитают за вещь самую способнейшую к принятию заразы, и посему можно уже чувствовать,что не довольно употребляемой ныне предосторожности, обливая в уксусе только поверхность обверток писем и оставляя без всего внутренность оных, где буде есть зараза, остается скрытою. И так,что касается до писем, приходящих из зараженных мест, то с оными поступать должно таким образом: особа, определенная к распечатыванию такового пакета, должна надеть перчатки, сделанные из вощанки, и иметь маленькие железные щипцы, ножницами разрезывает и раздирает железными щипцами обвертку, которую и сжигает, распечатывает письма и окуривает в густом дыму. Надобно примечать,что стол, на котором все сие происходит, должен быть мраморный или деревянный без покрышки. Ежели в письмах сыщется тетрадь, сшитая ниткою или связанная лентою, то надобно таковую нитку или ленту разрезать ножницами и сжечь так равно, как и все вещи, какого бы они качества не были, кои будут в письмах, к частным людям писанных"...
- К частным людям... так... а к казенным и к нам?.. Да это особо, говорила как бы про себя императрица.
- Это особо, ваше величество, - повторил докладчик. - Далее говорится о том,чтобы носить на груди кусок камфоры в кожаном мешочке...
- Помню, читала...
- А потом,что лекари должны прикасаться к пульсу больного сквозь развернутый лист табаку и тотчас бросить этот лист.
- Так... и это помню... Будем надеяться,что Бог оградит нас... Я так и Вольтеру писала, который опасается за мое спокойствие и безопасность: я говорю,что у меня есть уксус не только "четырех разбойников", но "сорока сороков разбойников"...
- Это в Москве-то, ваше величество, граф Салтыков? - лукаво спросил Орлов.
- Нет, есть помоложе... Я за Москву не боюсь... Она богомольная старушка, хоть и не опрятная.
А чума между тем уже ходит по Москве, но только никто ее не видит, а если бы и увидал, то не поверил бы,что это чума,что тут именно, в этом миловидном существе с черненькими глазками и бровками, напоминающими что-то цыганское, с вздернутым кверху, несколько курносеньким, курносеньким по-детски, носиком,что в этой живенькой, трепетной, как брошенная на стекло горсть ртути, фигурке, источник ужасов и страданий. Чума - эта безобразная смерть десятков тысяч народу, приютилась в Москве на груди девушки лет семнадцати-восемнадцати, сидит под ее лифом, оправленная в золото и финифть, прикрытая святым ликом Спасителя...
Вон недалеко от церкви Николы, "что словет в Кобыльском", в переулочек выглядывает чистенький домик с зелеными ставнями, уже закрытыми на ночь, а на мезонине в крайнем окошке светится огонек. Войдем туда, нам везде можно входить, как всюду входит и темная ночь со своими тенями и сонными грезами, как всюду приходит и светлый день своими неслышными шагами...
Мы входим в скромную спаленку молодой девушки. Справа у стены белеется небольшая постелька: она еще не смята, не помяты ни подушки в белых наволочках, ни белая простыня, свесившаяся до полу, и только отогнут один край байкового одеяла, вероятно, той заботливой рукой, которая стлала на ночь эту девическую постель.
У другой стены стоит ломберный стол, покрытый филейною скатертью и прислоненный к нижней раме небольшого зеркала в темной старинной оправе с тонкою медною каймой. Тут же брошены шпильки и гребень, которым незадолго пред этим, как видно, девушка расчесывала свою черную косу, спадающую ровною сетью на смугловатые, круглые плечи и на белую ночную сорочку. У зеркала стоят две свечи, расположенные так,что, при помощи другого зеркала отражаясь на поверхности первого, они как бы тянутся бесконечным рядом огоньков в далекую темную глубь, едва-едва освещаемую этими светлыми отраженными точками.
Девушка сидит неподвижно, положив руки на стол, и пристально вглядывается в глубокую даль зеркала, отражающего бесконечную аллею свечей и какую-то неведомую, таинственную темень.
Девушка гадает... На дворе святки стоят.
О чем же гадать молодой девушке, как не о своем суженом? А суженый ее далеко-далеко... Вот уж другой год, как он в походе, где-то у Дуная, воюет с турками... Из-под Кагула писал он,что жив и здоров, впредь уповает на Бога, сражался с турками три раза, видел смерть в очи и не получил ни одной царапины: а в последнюю ночь ходил с казаками добывать языка под Кагулом и добыл. Еще шутит в письме, пишет,что его поцеловала кагульская красавица Мариула и сказала,что он никогда не забудет ее поцелуя. А в конце письма прибавил, такой милый шутник!что цыганка эта, Мариула, седая и страшная старуха, которую казаки и зарубили... Ух, как страшно, должно быть... А он, суженый, пишет,что целует Ларисины ручки пухленькие с красными ноготочками, каждый пальчик и ладонки Ларисины целует... Так и горят ладони от этих слов! А с тех пор не писал. Да может быть потому,что там везде стоят карантины от этой моровой язвы и письма пропускают оттуда с трудом. И последнее письмо было все истыкано чем-то и пахло не то уксусом, не то камфорой...
На улице шумят "святошники", ряженые, ходят до поздней ночи: хохот, песни, им весело...
Как у месяца золотые рога
Таусень!
И Ларисе скоро будет весело... Скоро придет няня и скажет,что он к Крещению приедет, а до Сретенья можно будет и свадьбу сыграть. Жарко становится... Горит лицо, глаза горят ожиданьем и счастьем, теперь счастье берется взаймы, а там отдастся долг... Даже уши горят. А грудь-то, грудь как колотится под сорочкой... подожди, не колотись даром, не на его груди... А сердце-то замирает. Господи! Сколько счастья у человека, непочатый край счастья, пока он... не знает...
Девушка прислушивается. Кто-то тихонько поднимается по деревянной лестнице в мезонин, к комнате гадающей невесты. Невеста узнает знакомые шаги старой няни. Это Пахомовна идет, "Пахонина", как ее Лариса называла маленькою. Пахонина несет радостную весточку! Она видела глаза тех, которые еще недавно смотрели в ясные голубые глаза его, Саши, в глаза суженого, которого и конем не объедешь, зачем объезжать! И девушка сейчас-сейчас, вот сию минуту увидит глаза самого суженого, Саши ненаглядного...
За ручку двери берется... Вот она, наконец!.. Но что с ней? Она на ногах не стоит... Пьяная,что ли?
- Ох! Гадает голубушка... об ём...
- Нянюшка!Что ж ты!.. Была?
- Ох!.. Была.
-Что ж, видела?
- Ох, ластушка моя...
- Да что с тобой?
Девушка вскакивает и подбегает к старухе, отстраняя руками растрепавшиеся косы... На старухе лица нет, глаза заплаканы, подбородок трясется, руки к чему-то судорожно прижимаются на груди...
-Что ты, нянюшка. Бог с тобой! Больна,что ли? Устала?
- Ох, ластушка барышня... и сказать-то не умею... и речей у меня никаких нет...
И старуха со слезами припала к похолодевшим рукам своей вскормленницы...
Тут только девушка почувствовала,что ее ожгло что-то, и огнем, и льдом ожгло... Кусок льду к сердцу подкатился... Из-за зеркала вышла темень и упала завесой перед глазами, потемнело в глазах, а из души искры брызнули, осветили что-то страшное, неведомое, невыговариваемое словом...
- Говори!.. Ох, говори!
- Матушка-барышня, не вымолвлю... отсохни язык...
- Убили его, в полон взяли?
Говоря это, девушка машинально опустилась на колени, как бы умоляя о пощаде... Старуха дрожащими руками вынула из-за пазухи образок-медальон...
- Вон... прислал, голубчик... волоски тут...
Девушка, схватив образок, видимо, не понимала,что же такое делается вокруг... Старуха качалась на месте, словно бы безмолвно причитая по ком. Девушка все поняла.
- Не в полону... не убили... сам прислал... Так умер?
- Преставился.
- Волоски-то какие... шелковые... целая прядочка, - шептала старуха, по-прежнему качая головой.
Девушка спокойно открыла медальон, - спокойно! - тихое спокойствие бывает или перед безумием, или перед смертью... Она знала, как открывать финифтяную крышечку. Открыла... увидала...
- И ленточкой синенькой перевиты волоски, - продолжала терзать старуха.
Да, под финифтью лежала прядь волос, свитая кольцом и перехваченная голубой ленточкой... длинные белокурые волосы, словно от девичьей косы... А старуха причитала:
А твои-то, сердешная моя, волоски черненьки... Я и тебя кормила, от их отошла тогда к вам... три годочка тогда ему было, как тебя-то кстили... Я и твои волоски в ту пору спрятала, вместе лежат у меня. Думала я тогда, глупая,что невесту ему, бедному, вскормлю. Вот и вскормила на горе, на слезы горькие. Обеих-то я вас, горемычная, вскормила, да только счастья-доли у Бога не вымолила...
Девушка, наконец, зарыдала, упав головой на стол.
- Плачь, дитятко, плачь, бедное... Слезы льются - горько, а не льются - горше того... Выкатится слеза, высохнет, а не выкатится, камнем на сердце падет.
И девушка плакала, выкатывала слезы-камни, которые к сердцу приваливали: "О! зачем я родилась! Зачем не умерла раньше его!"
Из боковой двери, ведущей в соседнюю комнату мезонина, выглянуло испуганное лицо юноши, почти мальчика. Это был брат девушки, который спал в другой комнате.
- Ох, горе у нас, батюшка-барин... И-и-хи-хи какое горе!
- Да что же такое? Говори... Лара!Что случилось?
Девушка еще горше заплакала, вздрагивая всем телом и не поднимая головы от стола. Юноша растерялся.
- Да что же, разве в доме что случилось?
- Как? Где? Когда?
- Там, батюшка, на войне... Приехал оттуда Грачевский, молодой барин, вести эти горькие привез, да и волоски от его на память мертвые отрезал.
- А чем он умер?
- Да вот этой самой, сказывают, хворобой,что и в Киеве летось люди мерли.
- Моровой, батюшка, моровой, точно... Солдатик ихний сказывал.
- И это волосы от мертвого? - с ужасом спросил юноша.
- Точно, батюшка, от покойничка.
Юноша взглянул на стол и, увидев раскрытый медальон с прядью волос, лежавший недалеко от головы девушки, которая судорожно плакала, бросился к сестре, схватил ее за голову и силою поднял от стола.
Девушка упала было ему на грудь своей бедной головой, но юноша с ужасом отскочил от нее...
- Она трогала волосы? Говори, нянька! - отчаянно допрашивал он.
- Нету... нету, батюшка, барышня не трогала их... Я только их целовала всю дороженьку.
- Да ты с ума сошла! Ты нас всех погубишь!
- Да ты заразилась уж...
-Что ты, барин, пустое говоришь! От мертвых-то волосиков... Да и скончался-то он, батюшка, еще летось, за тридевять земель. Отчего тут заразе быть?
Юноша отчаянно махнул рукой и подошел к сестре.
- Ларочка! Няня говорит,что ты не дотрагивалась до этих волос (и он со страхом указал на медальон)... Ради Бога, заклинаю тебя! Не прикасайся к ним... Дай я их тотчас же сожгу...
Она схватила брата за руку.
- Нет! Нет! Не трогай их. Я хочу с ними в гроб лечь.
- Да в них зараза, смерть!
- Смерть... О! А зачем мне жизнь?
к здоровому не только от больного, когда к нему дотронутся, но от его и платья и от всех вещей, которые у него были. Оттого после умершего всю одежду сожигают, а золотые и серебряные вещи или моют в растворе таком особом... либо окуривают особым порошком. Дай же, Ларочка, я хоть окурю эту мерзость, у меня есть порошок. А к няньке ты не смей и дотрагиваться... Потом, обратясь к старухе, юноша сердито сказал: - А ты, старая дура, убирайся сию же минуту из нашего дома. Вон!Чтоб и нога твоя не была тут, пока не пройдет месяца два и пока тебя не продержут в опасной больнице... Уходи сейчас же, а то я кочергой вытолкаю и кочергу в огонь брошу... Уходи прочь, прочь!
- Уйду... Уйду, батюшка, - обидчиво сказала старуха, утирая слезы. Вот за всю-то мою службу награда, словно собаку бешеную гонят. Уйду... Прощай, барышня-голубушка!
Девушка ничего не слыхала. Она, припав головой к столу, тихо плакала. А за окном, на улице выкрикивали женские голоса:
Что у месяца рога...
Та-а-а-авсень... Та-а-а-усень.