XVII. ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ ВСЕЯ РУСИИ
Наутро опять звонил вечевой колокол. Опять плачущий голос его разносился по всем концам. Опять вспугнутый ворон делал по небу круги все шире и шире, все выше и выше...
Вечевой звонарь колотил что есть мочи в свой "колоколушко", слезы катились из его одинокого глаза...
-- Что, братцы, об чем вечат? Чево звонит вещун наш?
-- Да, должно, об хлебе, об борошне74: вон жита не хватило, голод в городе...
-- Да пшеница, сказывали, есть... Много навезено.
-- Пшеница-то, братец, не про нас, житников, припасена, а про богатых, про пшеничников! Вот что!
-- Посла нашево, чу, немцы к Каземиру не пропустили... Ни с чем ноне воротился.
-- Как же топерево нам быть, братцы?
-- Да за князя задаваться пришло, а то измором помрем!
-- А князь-от головы нам поди долой, как в Русе вон Марфичу да Селезневу-Губе с товарищи.
-- Ну, нас, худых мужиков, не про что, -- бояр рази да житых людей?..
Вече готовилось быть бурное. Город наполнен был беглецами со всех новгородских волостей, разоренных московскими ратями, и в Новгороде оказалась недостача хлеба. Уже и теперь чувствовался голод, а что же будет дальше, когда москвичи осадят город! А уже ходят слухи, что великий князь, совершив казни в Русе и отослав важнейших новгородских пленников в Москву, готовился сам идти на Новгород.
Те, которые кричали прежде с голоса Марфы, теперь проклинали ее за "литовские посулы".
-- Похвалялась море зажечь, синица-то наша, дуй ее горой!
-- Осоромотила нас баба, братцы, -- волновались бывшие приверженцы Марфы.
Она не смела показываться народу. Да и ее личное горе было слишком велико: кроме потери сына она потеряла веру в возможность осуществления своих тайных честолюбивых замыслов... Не бывать венцу киевскому и новгородскому на ее буйной голове. В два дня эта голова совсем поседела...
-- Это не я, не я, не Марфа! -- с ужасом шептала она, увидав себя в металлическом полированном диске, заменявшем тогда зеркало.
Она не верила зеркалу, она брала свои густые косы в руки -- они были седые! Она подносила их к свету, расплетала, наматывала на руки -- седые, седые!
старуха! -- шептала она в отчаянье.
Она слышала звон вечевого колокола и догадывалась, в чем дело...
-- Кричи! Кричи до неба! Кричи до Киева, чтоб слышал мой изменник! Кричи, зови Ивана московского!
Она ломала руки, не находила места... А колокол все звонил-надрывался...
-- Звони! Звони по Марфе-посаднице...
... Голос Исачка:
-- Что это, баба? Зачем ты седенькая стала? И мама лежит -- недужна, хворая. Мы с ней вчера ходили смотреть, как Упадыша топили. И мама там испугалась.
Марфа только застонала...
А между тем толпа уже затопила собой вечевую площадь...
-- Что -- где ваш Коземир? -- кричали "худые мужики", приступая с кулаками к сторонникам Марфы, Григоровичу, отцу Остромиры, к Пимену и другим. -- Где он?
-- Где ваша сука Марфа, что щенят своих не ублюла! Сказывайте!
Те стояли бледные, безмолвные, ожидая народной расправы -- с мосту да в Волхов. Но народу было не до того -- слишком тяжело было каждому...
По другую сторону, на серединке помоста, стоял посадник с "большими людьми". Василий Ананьин также успел постареть за это время. Лицо его осунулось, умные, ласковые глаза глубоко запали. Разве легко ему было сознавать, что в его именно посадничество такие великие беды обрушились на его город, на всю его страну!..
-- Ах, детушки, детушки! Ах, посадничек, посадничек!.. -- горестно качал головою вечевой звонарь, обозревая с высоты целое море голов новгородских. -- Горьки, сиротски головушки!
Мужики посунулись к посаднику и к "большим людям", снявши шапки.
-- Простите вы нас, окаянных! -- кланялись они со слезами. -- Согрубили мы вам -- чинили свою волю да волю Марфину.
-- Смилуйтесь, господо и братие, простите! -- вопили мужики.
-- Смертный час пришел, батюшки! Научите вы нас.
-- Не слушались мы вас, больших умных людей, себе на погибель и послушались безумцев, что и сами наглостною смертию пропали и нас под беду подвели...
-- Смилуйтесь, родные! Теперь уж будем вас во всем слушать...
-- Пощадите нас и животишки наши, отцы родные!
-- Не дайте Новугороду пропасть пропадом, миленькие! Идите добивать челом великому князю, чтоб помиловал нас, сирот горьких!
Тогда выдвинулся вперед Лука Клементьев -- лукавый старикашка! -- тот самый, что воеводил во владычнем полку и с умыслом, по наказу Феофила, опоздал к коростынской битве.
Он разгладил свою бороду, откашлялся...
-- Вот то-то, братцы, -- начал он, косясь на посадника, -- коли б вы бабу не слушали и зла не починали, то и беды б такой не сложилось...
Мужики-вечники кланялись, охали, усиленно сопели, утирая пот с лиц и с затылков: день был жаркий -- упека страх!
-- Пусто б ей было, бабе-бесу! -- ворчали они.
-- Сказано -- волос долог...
-- Где черт не сможет, туда бабу пошлет...
-- Так, так, братцы, -- подтверждал Лука-лукавец. -- Да добро-ста, лих-беда научила вас... Добро и то, что хоть топерево грех да безумие свое познали... Токмо мы, братцы, -- он глянул на посадника, -- не можем за экое дело сами взяться, а пошлем от владыки просить у великого князя опасу: коли даст опас -- знак, что смирит свою ярость и не погубит своей отчины до конца.
-- К владыке, братцы, к владыке! -- заревело вече. -- Будем просить опасу!
-- На Софийской двор, господо вечники, к отцу Фефилу!
-- В ноги ему, батюшке, упадем: смилуйся, пожалуй!
Толпа, как вешние воды через плотину, ринулась на Софийский двор.
Великий князь Иван Васильевич, совершив казни в Русе, двинулся с войском к Новгороду и 27 июля остановился на берегу Ильменя для роздыха.
Вечерело. Солнце серебрило косыми лучами небольшую рябь Ильменя, который, казалось, плавно дышал своею многоводною грудью и отражал в себе розоватые облачка, стоявшие на небе, далеко там, над Новгородом. Над станом стоял обычный гул.
Иван Васильевич вышел из своей палатки и в сопровождении братьев родных -- Юрия и Бориса и двоюродного Михайлы Андреича, которые соединились с ним на походе, -- приблизился к берегу Ильменя. За ними почтительно следовали князья, воеводы, бояре и неизменный ученый посох великого князя -- Степан Бородатый.
Иван Васильевич и теперь, как и всегда, казался одинаковым: серьезен, сух и молчалив. Но и на него вид Ильменя с этою массою воды, которая -- Иван Васильевич это помнил -- принадлежала ему, как и земля, на которой стояли его владетельные козловые с золотом сапоги, с этим мягким голубым небом, которое тоже ему принадлежало, с этим мягким, теплым ветерком, осмелившимся ласкать его русую с рыжцою бороду -- и на него, повторяю, сухого и чуждого всякой поэзии, этот вид произвел впечатление.
Он остановился, глянул на бояр, опять на Ильмень, на небо, на зеленевшие леса. Все пододвинулись к нему, заметив мягкость -- редкое явление -- на задумчивом лице своего господина.
-- Воистину, господине княже, -- вставил свое слово Бородатый, -- точно красно... Ино сказано есть в Писании: се что добро и се что красно, во еже жити братии вкупе...
-- Так, так, -- улыбнулся великий князь, -- похваляю Степана -- горазд воротити Писанием.
Все с почтительной завистью посмотрели на счастливца Степана.
Но Иван Васильевич, взглянув на Ильмень, воззрился в даль и осенил глаза ладонью. Прямо к тому месту, где они стояли, плыло какое-то судно.
-- Кажись, новгородское...
-- Точно, господине княже, новогородское, -- подтвердили бояре. -- Иха походка...
-- Насад, господине княже, и хоруговь владычня в аере реет...
Великий князь направился обратно в свой шатер. Он не шел -- "шествовал": он догадался, что гордый Новгород смиряется наконец... "Сокрушил гордыню... То-то -- не возноси рога", -- стучало его жесткое сердце, и он шествовал плавно, ровно, не ступая по новгородской земле, а "попирая" ее...
-- Эка шествует! -- тихо, холопски любовался сзади Степан Бородатый. -- Аки пардуст...
-- Яко орел... Ишь красота! -- похолопил еще кто-то.
Действительно, к берегу пристал новгородский насад. Из насада вышли нареченный владыка Феофил, за ним попы от семи соборов новгородских, старые посадники и тысяцкие и житые люди, по одному от каждого "конца". В числе их находились Лука Клементьев -- "лукав человек" и Григорович, отец Остромирушки. За ними слуги выкатили и вынесли из насада "всяки поминки" -- взятки или подарки для московских бояр, для братьев великого князя и для него самого. Новгородцы уже знали "московски свичаи и обычаи": к москвичам нельзя было являться с пустыми руками... "Пустая-де рука ничего не берет, и сухая-де ложка рот дерет".
Тут были и вина, и сукна, и шелка, и объяр75, и всякое заморское узорочье...
Начались поклоны, доклады: доложились боярам и поклонились поминками.
"Ммы ничево-ста не могим... и на пресветлыя очи показаться не дерзаем... Мы-ста холопи... мы-ста черви, а не человеки, поношение человеком... Мы-ста доложимся их милостям -- родным братцам осударя всеа Русии..."
Доложились их милостям... Поклонились поминками.
Их милости поминки приняли и головами покрутили: "Мы-де тоже ничево-ста не могим... Мы-де тоже холопи великаго князя осударя всеа Русии... Как он... Мы-ста доложимся"...
А новгородцы все кланяются... "Фу! вот земелька! Все кланяйся да кланяйся... Эх, и вышколили их татары на поклонах!"
Доложились великому князю... И слушать не хочет, и на очи не пускает... Сидит "аки вепрь"...
"Не положу, дондеже не сокрушу..."
Но наконец сжалился.
Ввели новгородцев в шатер. Шатер -- словно церковь, а на возвышении восседает "сам" -- холодный, каменный, как Перун... Бояре и князья полукругом -- очей поднять не смеют, и Степан Бородатый шепчет псалом четыредесятый:
-- "Помилуй мя, Боже, по велицей..." Ох!
-- Помяни, Господи, царя Давида, -- шепчет "лукав человек" Лука, лежа окарач вместе с прочими...
Сопят новгородцы от непривычки кланяться... Приподнялись -- не глядит Перун -- это не глаза, а стекла -- мертвые, холодные...
Владыка складывает дрожащие руки словно на моление.
-- Господине! -- со слезами в горле восклицает он. -- Великий князь Иван Васильевич всеа Русии милостивый! -- Голос его срывается, взвизгивает. -- Господа ради, помилуй виновных пред тобою людей Великого Новгорода, отчины своей... -- Владыка не может говорить -- всхлипывает.
"лукав человек"... У кого губы дрожат, у кого руки... А у Перуна все тот же стеклянный взгляд.
-- Покажи, господине, свое жалованье! -- плачет владыка. -- Смилуйся над своею отчиною... Уложи гнев и уйми меч! -- выкрикивает он.
Слезы текут по лицу, по бороде... Нет слов, нечего больше говорить... Камень, холодный камень перед ним на возвышении...
-- Ох! Угаси, господине, огне на земли и не порушай старины земли твоея... Дай света видеть безответным людем твоим! Смилуйся, пожалуй, как Бог положит тебе на сердце!
Молчит, хоть бы слово, хоть бы движение. Все опять повалились наземь -- колотятся головами... А он все такой же каменный...
Повалились в ноги бояре -- молчит!.. Мол, "сокрушу до конца"...
Бородатый выручил... Он зашуршал бумагой. Великий князь глянул на него и увидел у него бумагу -- вспомнил: то была грамота митрополита -- сжалиться над Новгородом.
Глаза Перуна ожили, он "прорек", по выражению Бородатаго, "словеса огненны":
-- Отдаю нелюбье свое. Унимаю меч и грозу в земли. Отпускаю полон новгородский без окупа. А что залоги старые и пошлины -- и о всем том укрепимся твердым целованьем по старине.
"огненных словес"... Но на этот раз туча прошла мимо Новгорода.
Примечания:
74) О брашне: брашно -- еда.
75) Объяр -- тобъяр, шелковая ткань с золотой или серебряной нитью.