XVI. КАЗНЬ УПАДЫША
Схваченный на городской стене человек, заколачивавший пушки, был личность слишком хорошо знакомая всему Новгороду: это был Упадыш.
Что побудило его на эту страшную, уже не первую измену своему родному городу?
То были очень сложные причины и очень сложные чувства. Хотя говорят, что чужая душа -- потемки, но бывает так, что и собственная душа иногда становится для человека потемками... В таком положении находился Упадыш: в своей душе он ничего не находил, кроме мрака, и выходу из этого мрака для него, казалось, не было.
В ту эпоху, когда люди еще глубоко верили в спасительную мощь аскетизма и в своей детской наивности полагали, что призвание человека -- в отчуждении от мира, в отчуждении от себя, как от человека, -- в ту эпоху, другой на месте Упадыша, не обладавший такою жизненною энергиею, как он, нашел бы выход из этого душевного мрака в монастыре и был бы спокоен, роясь зверем в пещере и убивая свою плоть постом и молитвою. Но для души Упадыша и монастырское самоубийство представляло те же потемки. Он искал жизни со всеми ее треволнениями: в его душу глубоко запал неизвестно когда слышанный им завет самого Бога: "живите".
Но жизнь с самого момента его рождения толкнула его в "изгойство". Упадыш был "изгой" -- существо без роду и племени. А как понималось в то время "изгойство", можно судить по древним толкованиям этого слова: "Изгойство же толкуется -- бесконечная беда, непрестающия слезы, немолчное воздыхание, неусыпающий червь, несогреемая зима, неугасаемый огонь, нестерпимая гроза, неисцелимая болезнь -- вся же та суть без конца". Вот что такое было "изгойство".
"Изгой", одним словом, был отброском общества или, говоря современным языком, человек, которого само общество сделало "нелегальным".
Но в Упадыше было слишком много жизненной энергии, ума, красоты, удали и силы, чтоб помириться с "непрестающими слезами" и "немолчными воздыханиями". На вече, среди "худых мужиков-вечников", он являлся первым говоруном и вечевым воротилой; среди "больших" людей и бояр он был "язва" за свой язык и за беззаветную удаль.
И он был оттерт от всего.
Мало того -- у него отняли то, что он любил.
Он с горя пошел в ушкуйники, как мы говорили выше.
Воротился домой из своих далеких странствий и нашел Новгород все таким же "неправедным": партия богатых одна ведала счастье жизни, а вся новгородская земля "работала" на богатых, как некогда евреи в Египте. Правда, этот рабочий скот, эти "худые мужики-вечники" часто брыкались и заставляли богатых трепетать или летать с мосту в воду; но это мужичье самодержавие и кончалось вспышкой: побрыкались -- да и опять в ярмо.
Упадышу другого хотелось. Он думал, что это другое есть в Москве, и жестоко ошибся. Там же, на берегу Шелони, он хотел заколоться; но потом раздумал и воротился в Новгород, чтоб во всем признаться на вече и покаяться всенародно. Но -- доказать, что распря с Москвою будет конечной утратой Новгородом своей воли...
Весть о казнях в Русе дала другой исход его отчаянью...
Смерть Димитрия Борецкого делала свободной ту, которую он любил: он захотел жить.
Весь этот день, после веча, где он хотел всенародно каяться и где, напротив, он услыхал о смерти мужа той женщины, которая была горькой отравой всей его жизни, он ходил как помешанный. Перед его глазами носились кровавые картины коростынской и шелонской битв; он слышал ужасающий клич москвичей и татар: "Москва! Москва!..", "Алла! Алла!..". Неведомые птицы с человеческими лицами веяли на него своими крыльями, и он. слышал в шуме ветра, в журчанье вод Волхова: "О, Упадыш! Упадыш!.." Эти живые люди без лиц, ходящие по Новгороду, -- это ходит его мрачная совесть. Мрак, ужасный мрак на душе!.. Где же выход из этого мрака?.. Горислава, ломающая руки в виду резни на берегу Ильменя... Что ему до нее и что ей до него?.. А между тем мрак на душе все темнее и темнее...
Та, которую он любил, теперь может принадлежать ему. Что она?..
Но тут же перед ним вставали новые ужасные картины... Москва идет на Новгород: опять предстоит резня, опять польются реки крови, но Новгород не устоит... Чем упорнее будет сопротивление со стороны новгородцев, тем ужаснее должна быть месть москвичей... А месть московская известна: они не пощадят ни жен, ни детей...
Не пощадят жен... Не пощадят и ее, ту, которая одна была солнцем его пасмурной жизни...
"Утопись, утопись, Упадыш, -- что-то шептало ему, -- один конец тебе..."
И он шел на мост... Но с моста он видел Побережье и выходящий на Побережье их дом -- "чюдный" дом Марфы...
-- Отыди, сатано, не смущай, -- шептал он и с ужасом отворачивался от воды, которая манила его в свою глубь, и убегал с мосту.
"Изменник, изменник, -- шептал ему другой голос, -- окаянное чадо новгородское..."
-- Воистину окаянное!..
Он глянул на небо, ища утешенья, на святую Софию, на вечевую колокольню. Там, над оконной перекладиной, торчит седая голова звонаря...
-- Один Корнил любил меня, как приблуднаго щенка...
Он хотел было идти к кудеснице -- посоветоваться с ней, но ему стало страшно...
-- Она, всему она виной, окаянная!
Он глянул опять на вечевую колокольню, на угрюмые стены "детинца"... На стенах чернелись пушки. Ему представилось, как они будут палить в москвичей...
-- Забить их, заколотить весь наряд, -- сказал он вслух и сам вздрогнул: не устоять тогда Новугороду, не быть и кроволитью...
И он исполнил это безумное решенье. Но его схватили.
И вот теперь его привели на казнь пред лицо всего Новгорода. Он казался спокойным, только бледнее обыкновенного и задумчивее. Глаза его, видимо, искали кого-то в толпе и не находили... Он грустно качал головой, как бы говоря: "Нет, не увижу, и в этот последний час не увижу..."
Вечевая площадь была полна народа, но он безмолствовал. Не привыкли новгородцы видеть казни. В пылу разгара политических страстей, в порыве всенародного увлеченья они не задумывались забивать каменьями посадников и житых людей, топить своих лиходеев в Волхове, как собак; но это делалось в минуты вспышек. А видеть, как человека, который стоял смирно и не защищался, будут убивать обдуманно, хладнокровно, -- этого видеть вольным новгородцам не доводилось...
И посадник, и все власти смотрели с помоста такими сумрачными. И им казалось тяжким казнить новгородца.
Даже палача для этого дела нельзя было найти в Новгороде: никто не соглашался убивать хладнокровно беззащитного брата своего.
Выискался какой-то "чудин" из "скудельнаго места"73 -- гробокопатель, и ему вручили огромный, заржавевший, хотя теперь и отточенный топор палача.
Упадыш стоял лицом к помосту. Около него палач с топором и рогожным мешком да несколько ратников с бердышами.
-- Господо и братие! -- дрожащим голосом сказал посадник. -- Вы знаете вины человека сего... За измену святой Софии и Господину Великому Новгороду повинен есть смерти... Право мое слово?
-- Право, господине... -- нерешительно отозвалось несколько голосов.
-- Верши, человече! -- махнул рукой посадник "чудину".
-- Постой! -- вдруг остановил его Упадыш. -- Дай помолиться.
Палач несколько отодвинулся, а Упадыш стал молиться на Софийский храм. Все глаза напряженно следили за ним. Никто не шевелился.
Кончив молиться, осужденный стал кланяться на все четыре стороны, глаза его снова, по-видимому, искали кого-то в толпе.
-- Простите меня, окаяннаго, -- надтреснутым голосом произнес он, низко кланяясь, так что густые рыжие волосы покрыли до половины его бледное лицо.
-- Бог и святая Софья простят! -- прошел ропот по толпе.
-- За вас, братцы, умираю. Вам добра искал, не привел Бог... За молодчих, за сирот голову свою полагаю. Простите!
Какой-то смешанный говор прошел по толпе. Все заколыхалось, задвигалось... "Ах, Упадыш! Упадыш! Лучше б тебе не быть в утробе матерней, чем наречься предателем Новгорода!" -- явственно прозвучал в толпе чей-то голос.
Осужденный встал на свое место, сложил на груди руки, нагнулся вперед и вытянул шею.
-- Я готов -- верши, -- сам подсказал он палачу и закрыл глаза.
Палач поплевал себе на ладони, обхватил конец топорища и высоко занес топор над головою, словно собираясь рубить бревно.
Топор блеснул в воздухе и глухо ударился о толстую загорелую шею Упадыша, но и до половины не перерубил ее. Несчастный упал на колени. Кровь брызнула ручьем.
-- Ох, Господи! Не осилил! -- послышались голоса.
-- Не перерубил! Вдругорядь... ах!
топором то по шее, то по голове...
-- Ах, батюшки, жив еще... трепыхается...
-- Ах, чудин, чудин! Не за свое дело взялся...
-- В Москве бы сразу...
-- Москва сему делу навычна... Москва на крови стоит...
-- Точно... А то на! Вон еще все ручкой шевелит.
-- А нога вон отмашкою дрыгнула... Страх какой!
-- Сапоги-то, сапоги, братцы, новеньки... Жалость!
-- Пропал чоловик ни за мидну мордку... Ах и Боже!
-- Ах, Упадыш, Упадыш! Лучше бы тебе не быть в утробе матерней, -- повторял голос, уже раздававшийся на площади... То был голос летописца новгородского, настоятеля Хутынского монастыря Нафанаила, который пришел в Новгород посетить свою больную внучку, Остромиру, и угодил на место казни.
С вечевой колокольни смотрел старый звонарь, и по сморщенному лицу его текли слезы. Это плакал единственный глаз доброго старика...
-- Я твой ворог... Я, окаянный, погубил тебя, -- шептал он.
Упадыш более не трепыхался. Он плавал в своей собственной крови, разметавши руки и ноги, точно в самом деле собирался уплыть. Да, далеко пришлось теперь плыть старому ушкуйнику...
Упадышу! Изгой -- изгоем и кончил... Сначала "чудин" впихнул в мешок голову казненного, потом втиснул туда его широкие плечи и стал натягивать рогожу на остальное туловище... Из мешка торчали ноги в сапогах, о которых сейчас пожалел один худой мужичонко-вечник... "Чудин" согнул колена мертвому, всунул ноги в мешок, завязал его и, взвалив с трудом на плечи, понес через толпу к Великому мосту.
-- Прощай, сиротинушка! -- шептал с колокольни вечевой звонарь, провожая своим единственным глазом изменника Великого Новгорода.
Толпа сопровождала печальное шествие. Со всех концов сбегались женщины и дети, не бывшие на вече и желавшие взглянуть, как будут топить Упадыша...
На мосту "чудин" положил свою тяжелую ношу на землю и привязал к ногам мертвеца огромный булыжник. Приподняв тело, он с трудом положил его на перила моста. Еще не застывшее, оно перевесилось на обе стороны...
-- Прощай, Упадыш, кланяйся моей Ладоге, -- сказал "чудин".
В толпе послышался отчаянный, душу раздирающий женский крик... Все оглянулись: на земле лежала и колотилась о нее головою какая-то женщина, молодая и богато одетая...
-- Матушки! Сестрицы! -- взвыли бабы. -- Да это никак Марфина-посадничихина сноха...
-- Она и есть, кормилицы... Аграфена, Димитриева жена...
-- Вдова, -- скажи, матушка, а не жена... Была женой. О-о-хо-хо! А ноне сирота горькая!
-- Да по муженьку, знамо, убивается... То-то -- горькая!... Не одна она...
А то место Волхова, которое всколыхнул Упадыш своим падением, давно сровнялось, и вода по-прежнему тихо струилась по направлению к далекой Ладоге, к родине "чудина-скудельника"...
Примечания:
73) Кладбище.