• Приглашаем посетить наш сайт
    Гончаров (goncharov.lit-info.ru)
  • Двенадцатый год
    Часть третья. Глава 4

    4

    После сожжения Зеленого моста началось то непостижимое для современников отступление русской армии, которое навело ужас и оцепенение на всю страну. Никто не знал, никто не мог понять, что делается там, куда выставлен весь цвет населения, и эта неизвестность наводила суеверный страх на всех. Даже сами войска, офицеры, генералы - и они не понимали, что делается, к чему все это идет, чем должно кончиться. Одно, что все испытывали одинаково с ужасом и стыдом, чего никто не мог заглушить в себе, это - глухое, щемящее сознание, что совершается поголовное бегство...

    Более всех чувствовала это, как казалось ей самой, Дурова. Она не боялась за себя, но она боялась за все, что происходило кругом и что казалось непостижимым ей. Страх, общий страх, казалось ей, носился в воздухе помимо ее личного чувства. Чем же другим, если на страхом, думалось ей, можно было объяснить это бегство, бегство безостановочное, бегство день и ночь, по дорогам и без всяких дорог, по лесам и болотам? В этом бегстве она в первый раз поняла, что есть границы сил человеческих и человеческого терпения, - границы, дальше которых человек идти не может. Она изнемогала от какой-то и гнетущей, и режущей тоски, падала от сна и усталости, не видя конца бегству. На беду пошли дожди. Все платье ее было пробито холодным дождем до нитки. Вот уже двое суток, как ни она и никто не ел и не спал день и ночь на марше, а если и явится остановка, то опять-таки не велят сходить с коней, - все, по-видимому, ждут чего-то страшного, а если и не ждут, то сами не знают, что делают. А дождь и холодный ветер все нижут и нижут насквозь. Вследствие бездорожья уланы шли гуськом, по три в ряд, растянувшись в нитку, словно утки на водопой: но где попадалось препятствие на пути, там шли в два коня только, а то и по одному, и в таком случае одному взводу приходилось стоять и ждать. При всякой такой остановке, продолжавшейся несколько минут, Дурова вмиг слезала с лошади, тут же падала в грязь у самых копыт умного Алкида и в ту же секунду теряла сознание засыпала как мертвая. В ту же минуту, когда взвод трогался, товарищи кричали ей, будили ее, и она, как безумная, вскакивала, карабкалась на лошадь, проклинала себя, свою слабость, свой пол, общее бегство и того невидимого демона, перед которым все бежало. Товарищи грозили ей, что бросят ее на дороге, если она будет сходить с лошади...

    - Эх, Алексаша, Алексаша! - сказал ей с участием Бурцев, спеша куда-то с поручением и видя, как она, бледная, жалкая, поднималась с земли. - Ты, дружище, делай по-нашему: вон видишь - все дремлют и спят на лошадях, рыбу удят... Делай, братуха, и ты так... Эх, черт бы побрал!..

    Кого - все знали... И вот Дурова крепится на лошади: дремлет, засыпает, качается, падает до самой гривы Алкида, с ужасом просыпается, думая, что летит в пропасть, - и снова качается и спит. Ей казалось, что она начинает мешаться в рассудке. Она знала, что смотрит, что глаза ее открыты, а предметы меняются перед ней, как во сне, как в горячечном бреду: уланы кажутся ей лесом, лес - уланами... Перед глазами то здания высятся, то пропасти чернеют, то река расстилается... Голова в огне, так от нее полымем и пышет, а самой холодно, вся дрожит, и чувствуется, как мокрая, холодная рубашка то липнет к телу, то отдирается с болью, причиняя дрожь.

    Третий день продолжается бегство - всей ли армии, или только некоторых ее частей - этого никто не знает. Но люди бегут куда-то день и ночь. На Дурову нападает ужас: а что, думается ей, как она окончательно изнеможет и сляжет? Ведь ее сведут в госпиталь, и там все может открыться. Надо во что бы то пи стало побороть эту слабость тела. Но как с нею бороться? Вон остальные уланы, едва остановится полк на полчаса, успевают выспаться, набраться сил, а она не может. А тут перестает неустанно ливший дождь и начинает жарлть солнце. Чем дальше идут, тем зной усиливается, жажда начинает налить внутренности. Это не просто жажда, а горячечная жажда внутреннего огня. Есть вода, только дождевая, старая, зеленая, скопившаяся в придорожных канавках. Это - какая-то зеленая плесень, подробовав которую Алкид замотал головой и зафыркал. А дадо лить. Дурова набирает в бутылку этой мутной. зелени и везет с собой, не имея решимости бросить, ни мужества - проглотить эту ужасную жидкость. Но жажда берет свое: несчастная кончила тем, что выпила, как сама признавалась, эту теплую, "адскую влагу".

    По ночам, на ходу, уланы роняют с голов каски. И солдату невмоготу! А начальство ругается - зачем люди дремлют! Но начальство и само дремлет. Даже Бурцев, попадающийся иногда на глаза во время остановок, смотрит таким хмурым. Только при виде Дуровой лицо его немножко проясняется.

    - А что, братуха Алексаша, устал? - спросил он на третью ночь бегства Дурову, когда на ровном поле и гусарские, и уланские взводы могли двигаться рядом. - Шибко устал?

    - Да, Бурцев, я просто падаю с седла, - отвечала девушка, которая начинала в душе проклинать войну и свое безумство.

    - А Дениска еще бранит людей, что дремлют... черт чертом стал презлой... А видишь - вон сам рыбу удит.

    Впереди действительно ехал Давыдов и крепко спал, клюя носом в гриву своего привычного коня. Поводья выпали у него из рук, плечи сгорбились.

    - А вот посмотри, Алексаша, - я его, подлеца, проучу, чтоб не лаялся.

    И Бурцев, пришпорив свою лошадь, стремительно поскакал мимо Давыдова. Лошадь последнего шарахнулась, и надо было видеть изумление и торопливость, с какою сердитый начальник подбирал распущенные поводья, разбуженный так неожиданно.

    - А! это ты, ракалья! - процедил он сердито, догадавшись, чья это шутка.

    - Не лайся, - пояснил Бурцев, - это тебе за лаянье.

    К утру они настигли несколько пехотных полков, обозы, артиллерию. Тут только выяснилось Дуровой, что они не все бежали вперед, а делали какие-то обходные марши, чтобы стать на другом крыле армии, ближе к арьергарду и к неприятелю. Пехотные солдаты имели такой вид, как будто бы они шли на побывку: большего частью босиком, в рубахах и с сапогами, висящими то на штыках, то на плечах. Дела скорого, как видно, не предвиделось, и они шли вольно, вольготно, зная, что позади них еще есть свои, землячки - не выдадут. У пехоты усталости на лицах не замечалось, а все как будто говорили: "Что ж - коли велено идти, так и надо-быть идти - это ихнее дело, начальников, - не наше"...

    Бурцев опять подъехал к Дуровой - улыбается, щурит добрые глаза.

    - Ну вот, Алексаша, скоро и отдохнем, а то мне на тебя смотреть жалко - ишь, как сбежал с лица, - говорил он участно. - Посмотри-ка на себя в зеркало.

    Дурова слабо улыбнулась и показала на голое поле с вытоптанными пашнями: какое-де тут зеркало!

    - Да зеркало при тебе, братуха, - истолковал ее мысль Бурцев.

    - А вот! - сказал Бурцев. - На - гляди.

    И он вынул из ножен свою широкую, блестящую саблю и поднес светлую ее полосу к лицу Дуровой. Девушка действительно увидела там отражение своего лица. Но что это было за лицо! Черно-бледное, со впалыми, потухшими глазами, с белыми, растрескавшимися от ветра и внутреннего жара губами. О! как боялась она в этот момент, чтобы не узнали, что это - лицо женщины, молоденькой девушки...

    Этот день назначен был для отдыха. День выдался не холодный и не жаркий. Земля после дождей просохла, и обмывшаяся зелень смотрела необыкновенно ярко и весело. Местом стоянки был избран всхолмленный, возвышенный берег, внизу которого протекала, извиваясь, как брошенный на дороге чумацкий длинный батог, небольшая, голубая, поросшая у другого берега камышами и зеленым чаканом речка. За речкой шли ровные поля, кое-где перегораживаемые молодым ельником вперемежку с березами. Тут же, в стороне, вдоль речки, вытянулась небольшая деревенька с почерневшими крышами.

    Полк Дуровой, а равно гусары Мариупольского полка и драгуны Новороссийского расположились по соседству. Солдаты тотчас же развели огни и копошились около них, тогда как другие их товарищи рассыпались в разные места - кто за травой и сеном для лошадей, кто - чтобы себе что-либо попромыслить.

    Едва Дурова слезла с коня и осмотрелась, как Бурцев уже отыскал ее и тащил куда-то, схватив за обшлага. Он казался весел и доволен. Левый глаз по привычке комично подмигивал.

    - Пойдем, пойдем, Алексаша, - торопился он, - Дениска сегодня раскошеливается: чай будем пить с архиерейскими сливками - уж он и бутылку вынул. А так как ты этих сливок не пьешь, то мы тебе достанем - ну, да уж хоть птичьего молока, а достанем... Подоим, брат, французского орла - вот у нас и сливки для тебя.

    - Да постой, Бурцев, - что ты меня тянешь? Точно в плен взял, защищалась Дурова.

    Бурцев подмигнул еще хитрее.

    - И яйца будут, - пояснил он: - я уж послал на деревню парламентера.

    Дурова обещала прийти тотчас же, сказав, что она должна прежде всего позаботиться об Алкиде. И едва она подошла к денщику, который вываживал Алкида, как словно из земли вырос старый Пилипенко со своею неразлучною Жучкою, чуть не погибшею при сожжении Зеленого моста, и добродушно, как-то отечески улыбаясь, заговорил скороговоркой и со свистом: еще под Фридлан-дом он сгоряча наткнулся, как сам выражался, на "веретено" - так называл он французский штык - и потерял два передних зуба; а коренные он давно потерял на службе, на гнилых, с закалом и с хрустом, то есть с землею, сухарях.

    - Ваше благородие! а я вам курочку раздобыл, - говорил он ласково и вынул из-под куртки курицу со свернутою головой.

    Этот старый гусар, который недолюбливал молоденьких офицеров, барчат, матушкиных сынков, впервую кампанию косился сначала и на Дурову; но потом привязался к ней как-то отечески, как привязался давно и к своей Жучушке, и хотя Дурова перестала быть гусаром и "пошла в снегири" - так называли солдаты красногрудых уланов, - однако Пилипенко продолжал любить ее.

    - Жирная, гладенькая курочка, - говорил он, выщипывая и раздувая перья своей жертвы, - желтая, как воск.

    - Да где ты ее взял? - спросила Дурова. - На деревне поймал? Как же тебе не стыдно! Ведь это грабеж, мародерство...

    - Какое, ваше благородие, миродерство?.. - добродушно оправдывался старый гусар. - Она, эта курочка, дикая - она ничья.

    - Как ничья?

    - Да ничья, ваше благородие: хозяева все попрятались... Да и то сказать - завтра ее, эту курочку, все равно француз слопал бы, так уж лучше не доставайся ему.

    Дурова сообразила, что Пилипенко был прав. Не одни куры попадут в руки французов!.. Все еще с угрызением совести, нерешительно, но она взяла курицу, тем больше что только теперь, на покое, она почувствовала давно сидевший в ней голод и вынула из кармана монетку, чтобы дать услужливому гусару.

    - Зачем же, ваше благородие! За что обижать старика? - обиженно заговорил гусар. - Я не жид какой-нибудь - не торгую.

    - У меня кочеток, ваше благородие.

    Девушка засмеялась, обняла старика и пошла разыскивать Давыдова и Бурцева.

    У Давыдова уже была раскинута палатка, и к нему собралось довольно большое общество офицеров, между которыми по обыкновению особенно бурлил Бурцев. Он требовал, чтобы веселая компания непременно располо жилась вне палатки, под открытым небом, на траве и на ковре - "кто любит бабиться", - вокруг "эскадронного костра", как он выражался! Костер этот усердно разжигал денщик Давыдова, Рахметка, из сызранских татар, пренеутомимое узкоглазое, чернолицее существо. Бурцев, горячась и споря разом со всеми, без фуражки, с всклоченною головою, рылся что-то в костре.

    - Бурцев! а Бурцев! - смеялся дискантом массивный, хотя еще очень молодой, широкоплечий драгунский офицер, тщательно выбритый и щеголевато одетый. - Позволь, брат, припустить моего коня к твоей голове.

    - А зачем тебе? - не поворачивая головы, отвечал Бурцев.

    - Да у тебя столько набилось сена в волоса, что на корм моему коню хватит, - отвечал драгун.

    Все засмеялись. Бурцев приподнялся, прищурил левый глаз и стая ощупывать свою голову.

    - А ведь и в самом деле, черт побери, сколько тут сена - прорва!

    - Да оно у тебя растет там, - добавил драгун.

    Бурцев, по-видимому, ощетинился. Оба глаза его прищурились, и он стал фертом, вызывающе глядя на Уса-ковского - так звали драгуна.

    - Господа, послушайте! - возвысил голос Бурцев. - Мы с Усаковским меняемся головами: он берет мою с сеном в волосах, чтоб моим сеном накормить своего коня, а нам дает свою во щи... Ура! господа, мы сегодня щи едим со свежей капустой.

    Снова кое-кто засмеялся, но Усаковский не обиделся, да и некогда было: все обратились к Дуровой, которая принесла курицу.

    - Ай да Алексаша! - торжествовал Бурцев. - Сегодня у нас щи и жаркое из курицы... Эй, Рахметка! ску-би и потроши курицу на жаркое. - Потом он покопал в костре и вынул оттуда пару печеных яиц. - Это тебе, Алексаша... Денискины - у него скрал, - говорил он шепотом, но так, что все слышали.

    Давыдов, который в это время отдавал приказания фельдфебелю, только улыбнулся на слова Бурцева. "Это за то, что он ночью лаялся", - пояснил последний.

    Дурова хотела было свести разговор на то, что ее занимало в настоящем деле, то есть в каком положении находятся военные дела, что значит это отступление, когда будет дано сражение и т. п.,но Бурцев остановил ее:

    - Охота тебе, Алексаша, такими пустяками заниматься! Это дело штабных. А когда придет пора драться - будем драться.

    - Да куда мы идем? - допытывалась Дурова.

    - На богомолье, - процедил Давыдов: - к Смоленской Бояшей Матери.

    - Верно, - пояснил Усаковский: - уж нас почти до Смоленска догнали.

    Бурцева. Нашлись и старые колбасы, еще виленские, "стара вудка" в плетенке, ром...

    Вдруг невдалеке заревела корова... Все оглянулись и невольно расхохотались. Несколько гусар держали за рога неведомо откуда явившуюся корову - должно быть, бежала из лесу от хозяев, которые со скотом и имуществом спрятались в лесу, - а Бурцев, припав на корточки, усердно доил ее в жестяную манерку, постоянно ворча на гусар: "Да. держите же, черти, дьяволы! - все проливаю..."

    Через минуту он уже стоял перед Дуровой, держа манерку с парным молоком.

    - Это Алексаше, сливки, - говорил он, щурясь левым глазом, - а нам Денискины сливочки, от египетской коровы.

    Потом он взял стоявший на ковре ларец, достал из него самый большой стакан, положил сахару ж развел сахар горячим чаем, налитым менее чем до половины стакана.

    - Дружище Усаковский, передай-ка мне сливки, - обратился он с самым добродушным видом к драгуну, с которым за несколько минут перед этим повздорил было.

    - Какие сливки? - спросил тот недоумевающе. - Мы без сливок пьем.

    - Да вон же молошник у тебя под носом стоит - экой ты, братец!

    Усаковский догадался - перед ним стояла бутылка с ромом. Он улыбнулся.

    - На-на, - говорил он, подавая бутылку, - не скислись ли только.

    Давыдов и сегодня казался не в духе. Он, сидя на ковре, крутил правый висок, что означало у него или волнение, или внутреннюю работу. Эти дни у него почему-то не шел из головы тот вечер, который он, пять лет назад, провел в Москве у Хомутовых, когда княгиня Дашкова вспоминала свою молодость... "А нам-то и вспомнить нечем будет нашу молодость, - досадливо говорило его сердце: - так, канитель тянем... и нас после никто не вспомнит..."

    - Это черт знает что такое! - сказал он наконец, выпив залпом свой стакан.

    Все посмотрели на него. Бурцев, мигая левым глазом старался не смотреть на Дурову и пил свой пунш скромно, маленькими глотками. Дурова вопросительно смотрела на Давыдова: она давно заметила, что он скучает и часто, задумываясь, говорит что-то сам с собою.

    - Так жить нельзя, господа! - продолжал Давыдов, теребя висок. - Что мы за коптители неба! Нас гонят, а мы даже и оглядываться не смей; не смей заглянуть в рыло тому, кто тебя гонит. Вон Фигнер делает свое дело, и Сеславин. начинает лакомиться французятинкой, и Платов со своими казачишками от почечую лечится французскими красными каплями - guttae sanguinis... А мы...

    - Денисушка! красавец! - теребил он своего друга. - Да ты, дьяволова душа, - гений! Ты нам всем в душу залез и увидел, что мы с голоду помираем - так французятины хочется.

    - Ну, полно-полно, перестань меня душить, чертов ноготь! - отбивался Давыдов.

    Бурцев, отскочив от него, повернулся к Дуровой, раскрыл руки, настежь развел их, как для объятий, и засеменил ногами.

    - Алексаша! друг! ангел! поцелуемся! - Потом, как бы опомнившись, он смешался и отступил назад, бормоча: - Эх, свинья я! От меня винищем несет...

    эти бестии-ищейки сказывали нашим, что недалеко отсюда заметили они обоз неприятельский, - обоз хороший, и прикрытия у него немного. Так вот я и думаю себе - не попытать ли счастья: обоз обозом, а то десяточек-другой и дичи настреляем, и полону себе захватим, да порасспросим: что и как? Как думаете?

    Все согласились с радостью и порешили ночью же, вызвав охотников, отправиться в тайную экспедицию.

    - Чэм болши блахам кусат, тэм менши будит гран-цузам спат, - одобрил общее решение Рахметка.

    - Браво, Рахметка! - обрадовался Бурцев... - Да ты, черт побери, философ!

    Раздел сайта: