6
- Ну, братец ты мой, и сунул же ноне меня нечистый в лес - ай-ай! рассказывал в тот же вечер словоохотливый гусарик, которого мы уже видели под Фрид-ландом и который рассказывал Дуровой, как их "эскадронная Жучка" с ними в атаку ходила и как ее француз ранил. - Вот угораздил.
- А что? - спрашивали товарищи.
- Да такое, братец ты мой, что не приведи Бог.
- Ноли леший?
- Где лежий! хуже того.
- Али русалка?
- Да ты, черт, слушай!
- Что лаешься, пес?
- Не лаюсь - дело говорю.
- Ну и говори!
- И говорю... Вот, братец ты мой (обращается рассказчик к другому), иду это я лесом, к речке этак, коли слышу впереди этак - ые то стонет, не то плачет... Глядь - ан черти.
- Что ты! в образе?
- Да ты не перебивай.
- Я не перебиваю... ну, черти?
- Каки черти! Казак улана...
- Что ты! бьет? убил?
- Не бьет... Цалует, братец ты мой!
- Ой-ли! как цалует?
- Да так... Посадил этак ево к себе на колени...
- На колени! Ах, дьявол!
- Ай-ай-ай! вот срам! А улан что?
- Знамо - улан раскис да казака обнимает...
- Эге-ге-ге! Так ее, бач, казак за уланом женихается? - не утерпел Заступенко, приятель Лазарева, тот самый, что Александра Павловича насмешил в Тильзите. - От бисовы москали!
- Ну и что ж? - любопытствовали товарищи.
- Что! Я как воззрил на эту вещию - да назад!
- Как назад! Что ж ты их не накрыл?
- А поди сунься, ожгись.
- Что двое-то? Эка невидаль!
- Не двое... А уголовщина, братец ты мой. В свидетели притянули бы как да что... Затаскают!
- Это точно что затаскают.
- За что затаскать?
- Как за что? Да это дело, братец ты мой, Сибирью пахнет.
- Пахнет, верно.
- Ну-иу! уж и казаки, Бога на них нету.
- Вестимо, нету. Недаром сказано: казака кобыла родила.
- А народ храбрый... Что грешить - ловкий народ, занозистый.
Так-то солдатики своим непосредственным умом и своим непосредственным отношением к явлениям жизни отнеслись к той простой идиллической сцене в лесу, на берегу Двины, действующими лицами в которой были - застенчивый, растерявшийся Греков и пораженная неожиданною вестью Надя Дурова.
День и ночь она провела в каком-то полубреду. То бродила она по лесу, когда Греков, торопившийся возвратом в Витебск, оставил ее, надеясь увидеть в штаб-квартире, садилась на то место, где они сидели вдвоем, искала следы его ног на песке, и нашла даже следы его колен... безумие! - возвращалась в свою квартиру, молча, ничего не понимая, слушала болтовню суетившихся около нее евреят, то брала свой дневник, впоследствии, в 1836 году, напечатанный Пушкиным в "Современнике", куда она вносила наиболее выдающиеся и памятные впечатления своей жизни, а теперь, держа перо в руке, никак не решалась и не умела внести в него то, чем переполнена была ее душа, - не находила слов, звуков, потому что то, что она чувствовала теперь, кричало в ее душе, пело и ныло и радостным чем-то и чем-то похоронным, прощальным... То выходила она, ночью, к Алкиду, и, припав к нему на шею, плакала, то прощалась с ним, то здоровалась, охватываемая какою-то блаженною радостью... Безумие, блаженное безумие!..
Но зато как часто она вынимала из ножен свою саблю и смотрелась, как в зеркало - да и где было ей взять зеркало - в ее блестящий клинок... "Дурнушка... дурнушка... рябая... и глаза!.. А у него какие милые глаза... милый-милый!.."
- Пожалуйте к генералу! - раздается вдруг голос. Это уже утро. На пороге стоит вестовой... Дрогнуло сердце, да так и замерло... "Так это правда... Боже!"
- Счастливо оставаться.
- Прощай...
"Нет, это не мой голос, - думается: - куда мой девался? В лесу там, где следы колен?.." Вестовой уходит, бряцая шпорами. Она одевается. Руки холодные, дрожат. Сердце сжато. Торопливо вычищен мундир, застегнут... Трудно на груди застегивается... А он... его рука тут - Боже мой!.. Надеваются белые шерстяные эполеты, подвязывается сабля, и эта бряцает, словно живая... Через плечо - белая перевязь с подсумком и патронами... Талия перетянута... Вышла, надев каску с султаном.
На дворе обступают евреята, ахают.
- Ах, какой панич! ах, как хорошо!
На улице, кажется, все глядят на нее. У всех на лицах что-то особенное, а это "особенное" у нее в душе, в ее нервах, а не у них на лицах...
- Аз - буки - веди - глаголь - добро - есть!.. Это голос Пилипенка, муштрующего свою Жучку.
- В кольцо! в кольцо! эх, в самое сердце угодит... Это голоса солдат, играющих в свайку. Все это как-то странно звучит, особенно...
"А вдруг государь скажет: "Я назначаю тебя своим адъютантом..." А там - после... Наполеон в плену... я отбираю у него шпагу... везу его... А он... Греков... как же без него?.."
Жоры - дачка танка, Речи - тa глыба-ка - Жордачка тапка. Речка глыбака...
Это кто-то на балалайке выщипывает, весело кому-то, беззаботно... А ей не весело - все как-то спуталось в душе, перебилось, вразброд идет...
"Неужели Каховский ничего не увидит у меня на губах?.. Я сама чувствую, что есть что-то, следы чего-то отпечатались... Он узнает стыдно, стыдно... И по глазам узнает... И государь узнает - этого скрыть нельзя... Разве спрячешь солнце?.."
Как-то машинально, автоматически вступила она в квартиру Каховского. Это был уже не молодой генерал, с сильною проседью в белокурых волосах, особенно на висках, и с голубыми, все еще ясными и говорливыми глазами. Он сидел у стола, на котором стояла большая хрустальная чернильница с этажерочкой, уложенной гусиными перьями. На столе разбросаны были бумаги ордеры, приказы, рапорты эскадронных начальников, письма. Тут же сидел какой-то пожилой господин, которого Дурова видела в первый раз.
Едва девушка явилась пред лицом начальства, как трезвость мысли сразу воротилась к ней. Она помнила одно, что она солдат, что ее вытребовали по делам службы.
Вытянувшись в струнку, она ждала приказаний. Но в то же время она сразу увидела, что и здесь на нее смотрят как-то особенно, а неизвестный господин - так тот положительно воззрился на нее, хотя старался не дать этого заметить.
- Здравствуйте, господин Дуров! - ласково, хотя начальнически сказал Каховский,
- Здравия желаем, ваше превосходительство! - отвечала девушка тоже служебным тоном, звякнув шпорами и выпятив и без того выпяченную природою грудь.
- Скажите, пожалуйста, - продолжал генерал, - согласны ли были ваши родители, чтобы вы служили и военной службе, и не против ли их воли вы поступили?
- Против их воли, генерал.
- Вы дворянин? - снова спросил Каховский.
- Что же побудило вас идти против воли родителей?
- Моя непреодолимая наклонность к оружию. Я с детства мечтал о военном деле... Но так как родители не хотели меня отпустить, то я тайно ушел от них с казачьим полком.
- Странно, очень странно все это, - говорил генерал как бы сам с собою. - А теперь родители ваши знают, где вы и что с вами?
- Не знаю, генерал. В мае, перед походом нашим за границу, я написал отцу, извещал его, где я и что со мной, просил его прощения... Но, вероятно, письмо но дошло до него.
- Хорошо, молодой человек. Я вас призвал затем, чтоб объявить вам приказ главнокомандующего: вы сейчас же должны ехать в Витебск и явиться к графу Букс-гевдену*. Полковник Нейдгардт (он указал на незнакомого господина), адъютант графа, сам проводит вас в Витебск.
Девушка не могла не удивиться, когда увидела, что Нейдгардт встал и поклонился ей - это полковник-то, адъютант главнокомандующего, кланяется юнкеру!
- Но вы должны оставить ваше оружие здесь, - добавил Каховский.
Девушка сделала движение испуга.
- Не бойтесь, господин Дуров...
- Ваше превосходительство! - жалобно заговорила странная девушка.
- Повторяю вам - не пугайтесь: я не арестую вас, я только соблюдаю форму, - с улыбкой сказал Каховский.
- Генерал... я не заслужил, чтоб... Она не могла говорить от волнения.
- Успокойтесь, успокойтесь, молодой человек... Вы большего заслужили, чем это... Я лично был свидетелем вашей храбрости и могу сказать - не в обиду вам - безумной. Я тогда же, помните, намылил вам голову. Потом, обратись к Нейдгардту, прибавил: - Вообразите, полковник, этот юноша (на "этом юноше" генерал сделал очень подозрительное ударение) - этот юноша, в битве при Гудштадте, во время жарчайшей схватки бросается на кучу французов и отбивает у них пленного почти, раненого русского офицера. Эта безумная дерзость юноши до того поразила французов, что они растерялись и ускакали. А этот молодец отдает свою лошадь раненому. А потом еще лучше: перехватывает где-то, под самым огнем неприятеля, раненого улана и возится с ним как нянька... Так, сударь, могуг поступать только дети, - закончил он, обращаясь уже к Дуровой. - А теперь - счастливого пути.
- Но мое оружие, генерал...
- Об оружии - после, а теперь исполняйте приказание начальства.
Нейдгардт встал и простился с генералом.
- Так вы со мной? - обратился он к недоумевающей девушке.
- Как прикажете... я сейчас...
Она никак не могла отстегнуть саблю - руки ходенем ходили.
- Я помогу вам, - сказал Нейдгардт, нагибаясь, чтоб отстегнуть крючок.
"Полковник помогает юнкеру... солдату... Да, Греков прав - там что-то знают... догадываются", - мелькнуло в голове странного юнкера.
Они вышли. С обеих сторон чувствовалась неловкость.
- Вы, вероятно, желаете приготовиться к дороге? - сказал Нейдгардт нерешительно. - Мы сейчас едем.
- Да, полковник, я должен зайти к себе - распорядиться насчет коня...
- О коне не беспокойтесь - его будут беречь впредь до распоряжения. А вы о себе подумайте.
- Разве меня навсегда увозят отсюда? - с испугом спросила девушка.
- Не знаю... Мне не дано на этот счет приказаний... Но лучше приготовьтесь... к дороге, конечно.
- К дальней, полковник?
- Может быть... на зсякий случай... Через четверть часа мой экипаж будет у ворот вашей квартиры... До свиданья.
Он ушел. Она стояла в нерешительности, точно забыла, где ее квартира. Словно весь свет перевернулся. Это все тот же Полоцк - да не тот: не то освещенье, не то дома, не те выраженья на лицах у людей... Что это чувство разлуки?.. Точно разом все это становится чужим - и так скоро, мгновенно! Ухо словно так, как смотришь на мертвого: вчера он смотрел, разговаривал, понимал, а сегодня - он точно чужой всем, и все ему чужие... Он точно ушел куда-то, ушел навеки, хоть оп лежит тут... Так и Полоцк разом ушел - и та роща ушла, что вчера была так зелена и тиха, что вынудила его говорить... И то местечко ушло, где сидели они... Ушли и следы его колен на песке... и он ушел...
- Ах, панич, где ваша сабля? - пищит Срулик. Тут только она опомнилась - увидела, что она уже на квартире у себя. Быстро дрожащими руками уложив свой немудреный походный багаж.. девушка вынесла его на крыльцо и бросилась в сарай к своему Алкиду. Конь, не видавший ее с утра, радостно заржал и как собака стал тереться головой о ее плечо. А она, обхватив его шею, крепко сжала.
- Прощай, Алкидушка, прощай, мой милый! - шептала она.
Евреята окружили эту группу и стояли с разинутыми ртами... Умные глаза коня говорили, что он что-то понимает...
У ворот послышался стук экипажа, и во двор вошел Нейдгардт... Из сарая вышла Дурова, окруженная еврея-тами, а за ними вышел и Алкид - он оборвал недоуздок и следовал за своей госпожой... Дурова как-то отчаянно махнула ему рукой...
- Ради Бога, Салазкин, возьми его, береги, корми его получше... давай ему соли чаще, - быстро говорила она, обращаясь к подошедшему улану.
Нейдгардт, видимо, был тронут этой трогательной привязанностью к коню.
- О нем не беспокойтесь: его сберегут вам, - успокаивал он.
Но Алкид был не промах - он сразу понял, в чем суть: не давшись в руки Салазкину, он все лез к своей госпоже, так что та не устояла: она снова бросилась к нему и обняла его шею.
- Прощай-прощай, мой милый!
Но, едва она вместе с Нейдгардтом вошла в коляску и тройка тронулась, как Алкид, повалив Салазкина, бросился за экипажем, твердо, по-видимому, решившись поставить на своем. Пришлось остановить коляску и прибегнуть к насилию. Нейдгард очень смеялся, а Дурова чуть не плакала. Но делать было нечего: сошлись несколько улан, притащили крепкий аркан с петлею, и избалованный конь только тогда всунул голову в эту петлю, когда она преподнесена ему была руками его любимицы... Уланы с трудом удержали его, когда коляска двинулась в путь.
Проезжая мимо рощи, Дурова силилась вспомнить последние слова, сказанные ей Грековым там, на откосе берега, но не могла: она только чувствовала их...
"Соколики, грабит! не выдай!" - и соколики мчались от станции до станции, словно бы за ними в самом деле по пятам гнались разбойники.
Дурова сидела задумчивая, грустная... Ей самой казалась загадочною ее судьба: оглянуться назад - страшно как-то, сердце щемит от этого оглядыванья; там порваны кАкие-то нити, а концы этих нитей все еще висят у сердца, как змеи, и сосут его... Вперед заглянуть - еще страшнее: ведь это туда, вперед, и мчит бешеная тройка, торопится... А что там?.. Но что бы там яи было - вперед, вперед! Молодое воображение тянет вдаль - хочется разом распахнуть завесу будущего, разом охватить все, разом выпить чашу жизни... Вот-вот, кажется, разверзаются небеса... Да, они вчера разверзались уже на момент - и опять закрылись... А он?.. Неужели все это уже кануло в пропасть и не вынырнет оттуда?.. Но ведь это был только сон...
- Вас пугает, кажется, неизвестность того, что ожидает вас? - ласково спрашивает Нейдгардт.
- Да, полковник, - отвечает она неопределенно.
- Напрасно... Конечно, я не могу сказать вам верного, но могу предсказать только хорошее... Вам который год?
- Вот уж семнадцать минуло недавно.
- Уж семнадцать! Эки ужасные лета! - добродушно засмеялся полковник. - Уж семнадцать... А давно вы оставили ваш дом?
- Ровно год.
- И это вы проделали все шестнадцати лет!.. Ну, удивляюсь вам, решительно удивляюсь... А я в ваши годы чуть ли не в лошадки играл в корпусе... А вы где воспитание получили?
- Дома, под руководством отца.
- А ваш батюшка военный?
- Да, он был гусаром.
- И фамилия его Дуров?
- Дуров.
Добряк полковник еще что-то хотел спросить, но нэ решился: он чувствовал, что это уже будет нескромность, нечто вроде выпытыванья. Поэтому на серьезные вопросы он и не отваживался.
- Да, да... Уж и конь у вас - вот умница! Умнее иного солдата... Он давно у вас?
- С двенадцати лет.
- А избалованный шельма - ух, как избалован... А вас слушается?
- Слушается.
- Удивительный конь.
Опять молчание. Опять - "соколики, грабют!..". Полковник чувствует свою неловкость.
Молчание.
- Видели Наполеона? - попытка поправить промах.
- Видел, полковник.
- Где изволили видеть?
- И под Фридландом - издали, и в Тильзите - близко.
- Необыкновенный гений!
- Я, полковник, удивляюсь ему, но не люблю его.
- Так, так, - он и не стоит... честолюбец, и прежестокий.
Бедный полковник не знал, как скоротать скучную дорогу. Это поручение, выпавшее ему на долю, поручение - доставить таинственного юношу, псд которым - передают за величайший секрет - скрывается девушка, - да, это поручение - труднейшее и щекотливейшее из всех, какие он исполнял в своей жизни... И притом - "по высочайшему повелению", это вот чем пахнет... Вот тут и вертись словно на иголках; того и гляди бухнешь невпопад, скажешь лишнее... А болваном сидеть тоже совестно... девчонка, может, в самом деле... и усов не видать, и голос тонковат для семнадцатилетнего молодца, да и мундир-то как будто бы неладно сидит на груди, расползается как-то; ну, и рейтузы на бедрах тоже мое почтение - расперло-таки... Черт знает что такое!.. Вот тут и вертись, чтобы в дураках не остаться... А! пропадай ты совсем!.. Приходится хоть на коне выезжать, всего безопаснее...
- Что-то он, голубчик, поделывает? - закидывает полковник.
- Кто, полковник?
- Да конь ваш.
- А! Алкид...
- Так его Алкидом зовут?
- Алкидом, полковник.
- Хорошее имя - романтическое.
И опять материал для дипломатического разговора истощается.
- Вот у меня кобыла Клеопатра - тоже имя романтическое... Хорошая кобылка...
Но словом "кобылка" бедный полковник опять давится - поперхнулся... А черт ее знает - может, и в самом деле барышня, а я, болван, о кобыле брякнул... Эх! скорей бы Витебск - с плеч эту гору... Только ямщик немножко и выручает...
- Эх, но! соколики, грабют!.. С горки на горку, даст барин на водку.
А с другой стороны молчание. Мысль работает усиленно; но ни на чем она не может сосредоточиться. Теперь меньше чем когда-либо можно пайти точку опоры для мысли, словно бег Меркурия совершает она, только вместо Меркуриева шара под ногою - шар земной... Есть какая-то светлая точка, но и она, кажется, назади, там, на берегу Двины, за рощей... это следы колен, да шо-иот, да какие-то слова...
А бедного полковника уж в жар бросает... "Вот комиссия! И о чем я стану говорить?.. Все выйдет щекотливо, неловко... А главнокомандующий прямо приказал, что дескать, поделикатнее надо, не показывать виду, да чтоб оно выходило не щекотливо... А вот сам бы попробовал влезть в мою шкуру - и вышло бы щекотливо... Ведь дьявол его знает, что оно такое - сидит-то около тебя... Ведь "по высочайшему повелению" - тут так влопаешься, что и не вылезешь... Может, оно сделается таким, что нам, полковникам, головы будет свертывать, недаром оно заинтересовало государя..." Бедный полковник совсем растерялся; он и мысленно не знал, как относиться к своему спутнику: "Ни on, ни она - черт знает что такое!.. оно и больше ничего..."
- А я все думаю о вашем коне, - делает последние, отчаянные усилия полковник. - Удивительный конь!.. Как бишь его зовут?
- Алкид, полковник.
- Да, да, - Алкид... преромантическое имя...
Но - слава Богу! вот и Витебск... Ямщик гикает как-то нечеловечески, лошади забирают в мертвую, коляску бьет лихорадка - не до разговоров больше... Через несколько секунд тройка остановилась у квартиры главнокомандующего.
Приезжие прямо из экипажа вошли в приемную графа Буксгевдена. Они не успели даже стряхнуть с себя дорожной пыли - так торопливо исполнялось требование из Петербурга...
Дежурные офицеры и все бывшие в приемной с недоумением смотрели на привезенного юношу. Все полагали, что это государственный преступник, тем более что при нем не было оружия; но он был не под караулом: это вызывало новые недоумения...
Полковник Нейдгардт был введен в кабинет главнокомандующего и через минуту вышел оттуда.
Ввели Дурову. Граф Буксгевден был один. Он стоял по одну сторону стола, заваленного бумагами и ландкартами с натыканными в них булавками. При входе девушки маленькие, прищуренные, видимо, усталые от чтения рапортов и всякой деловой переписки глаза графа быстро окинули ее всю с макушки до носков казенных сапог. Впечатление, по-видимому, было благоприятное.
- Вы Дуров? - спросил он скороговоркой.
- Точно так, ваше сиятельство, - был ответ, в котором слышалось дрожанье молодого голоса.
- Я много слышал о вашей храбрости, - сказал он, желая заглянуть в глаза, которые были опущены: - и мне очень приятно, что все ваши начальники отозвались о вас самым лучшим образом.
Он остановился и отнял руку от плеча, которое, как ему показалось, немножко дрожало.
- Вы не пугайтесь того, что я скажу вам, - продолжал главнокомандующий: - я должен отослать вас к государю.. Он желает видеть вас. Но повторяю - не пугайтесь этого: государь наш нсполнен милости и великодушия, - вы узнаете это на опыте.
Страх все-таки не был осилен этим предупреждением. Сердце, в свою очередь, предъявило сильные права: прощанье с полком, с полною тревог и поэзии боевою жизнью, с товарищами... А этот шепот за рощей, эти слова чарующие, ласки - самая сосна, кажется, под которою они прощались, нагибалась, чтобы подслушать этот шепот... Прости! всему надо сказать прости!.. Она задрожала...
Это было выкрикнуто так по-детски, с такою искренностью, что тяжелая рука главнокомандующего опять легла на дрожащее плечо. Она подняла на него глаза, полные мольбы и страха, - такие детские глаза!
- Не опасайтесь этого, молодой человек! - мягко сказал старик. - В награду вашей неустрашимости и отличного поведения государь не откажет вам ни в чем. А как мне велено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и ротмистра Казимирсксго приложу еще и свое донесение. Поверьте мне, что у вас не отминут мундира, которому вы сделали столько чести.
- Будьте же готовы к отъезду немедленно... Вас доставит к государю флигель-адъютант Засс, который проедет с вами через Москву для исполнения другого поручения его величества. Прощайте. Желаю скорее увидеть вас в числе моих офицеров.
офицеру... это был - Греков! Девушка из слов генерала успела расслышать:
- За самовольную отлучку в Полоцк вы должны высидеть на гауптвахте неделю...
- Слушаю-с, ваше превосходительство, - был ответ Грекова.
В это время глаза его встретились с испуганными глазами девушки, но в этой испуганности было что-то такое, что заставило калмыковатые, добрые глаза Грекова отвечать, что за эту испутанность он с радостью готов высидеть на гауптвахте месяц, полгода, год!.. И у нее отлегло на сердце.