2
- Вот мы теперича, матушка, едим карасиков в сметанке - скусная рыбка, нечего сказать, скусная. А я, мать моя, кушала в Ерусалиме-граде однобокую рыбку. И называют эту рыбку камбалой, и глазок у нея один-одинешенек, и живет она в море...
Так за обедом, при общем молчании, разглагольствовала странница Авдеевна, кушая карася в сметане. Бакалавр молчал, думая о вчерашнем вечере и о предстоящей поездке. Ириша молчала потому, что мысли ее также витали далеко - то в неведомом Фридланде, у постели раненого Истомина, то в Авдотьине... Ей чудилось даже, что она слышит, как в улье стонет молодая матка пчелиная, и теперь ей слышится не плач пчелы, а стоны раненого, его стоны...
И бабушка молчит, вся поглощенная рассказом богомолки.
А у крыльца уже стоит кибитка, обтянутая черной клееною парусиной. Тройка обывательских, кусаемая мухами, нетерпеливо бьется на месте и глухо звенит колокольцем, подтянутым к дуге для того, что в городе вольной почте колоколец не полагается, а дозволяется ему голосить только за городом.
- Ну, съели тебя окаянного! стой! - доносится голос ямщика, успокаивающего коней. - Кнутом дьявола ленивого не проймешь, а то на вон! муха забидела, нежный какой!
Обед кончен. Мавра укладывает в кибитку ковер и две подушки.
- Узелок вынести? - спрашивает она мрачно, пи к кому не обращаясь.
- Вынеси, Мавруша, - задумчиво отвечает барышня.
Все задумчивы, как подобает при проводах. Странница даже глубоко вздыхает. По знаку старушки все садятся, нагибают головы, как бы обдумывая, не забыто ли что, в порядке ли все... Теперь этот обычай уже вывелся, а тогда это сидение и думание было законом. Шутка ли! человек в путь собирается. В дороге все может случиться - и хлеба недостанет, и ось сломается, и разбойники нападут. Едешь за пятьдесят верст, молебен служи напутственный...
Посидели с минуту, повздыхали. Даже Ириша смотрит серьезно, сосредоточенно - может быть, оно так и следует...
Встали. Крестятся все на образа. Шепчут что-то...
"Луце и Клеопе путешествовати хотящу"... - шепчет вслух Авдеевна.
"Лука - это дядя, - думает про себя Ириша, - а Клеопа - это я".
"И рече каженик: со вода - что возбраняет мне кре-ститися?" - шепчет далее Авдеевна.
"Зачем вода? - думает Ириша. - А! каженик... помню евангелие... это кого-то провожали на войну..."
Целуются. Дядя целует бабушку, та крестит его. И Ириша целует бабушку, бабушка и Иришу крестит. А Мавра стоит у двери мрачнее ночи.
Вышли. Ямщик уже на козлах - встряхивается, подбирает вожжи, ровняет лошадей.
- Эй ты! мухова кума! - за что-то корит он коренную, рыжую, с густою гривою кобылу.
Ириша вскочила первая. Из кибитки выглядывает ее веселое, розовое личико. Кланяется.
- Прощайте, бабуленька.
И Мерзляков, облеченный в парусиное пальто, тоже влез в кибитку, тоже кланяется, прощается. Старушка крестит путников... "Лука и Клеопа, думается Ири-ше, - какой у Луки смешной картуз..."
- Трогать, барин?
- Трогай.
- С Богом! эй ты! мухова кума!
Тронулись. "Мухова кума... какой смешной!.. Мухова кума..." И Ириша засмеялась. И ямщик, и дядя невольно на нее оглянулись.
- Ты чему радуешься, дурак Ириней? - спрашивает дядя.
- Я ничего... Вон он лошадь называет муховой кумой...
И ямщик улыбается. Тройка двинулась не особенно шибко. Да и невозможна в такой зной быстрая езда, особенно когда предстоит сделать до пятидесяти верст. Московские улицы накалились. Раскаленные мостовые словно каменка в бане: плеснуть на них, так пар пойдет. Ветру нет почти совсем, и пыль, поднимаемая колесами и копытами лошадей, клубится в воздухе и почти не опускается наземь. Духота в воздухе невыносимая. Галки сидят в тени с распущенными, ослабевшими от жару крыльями и разинутыми ртами; дышать нечем ни человеку, ни зверю, ни птице. Только воробьи да куры особенно деятельно клубятся - купаются в песке и в пыли за неимением воды. Над всею Москвою стоит какая-то горячая, душная мгла; по-видимому, она бессильна подняться туда, вверх, к небу, которое смотрит словно бы закопченным, запыленным. И деревья запылены, и им дышать нечем...
Когда тройка проезжала мимо одного дома, на террасе которого, увитой плющом и другой зеленью, сидел в кресле очень ветхий старик, а босоногая девочка зеленой веткой отмахивала от него мух, - Мерзляков снял картуз и приветливо поклонился старику.
- Что это за старичок, дядя? - спросила Ириша.
- А тот, которого "Россиаду" ты почти всю знала наизусть.
- А! Херасков, дядя? Ах, бедненький, какой старенький!.. Даже мух не может от себя отгонять.
- Да, Ириней... Вот и стал "муховой кумой", а был славен... С прошлого года с мухами только воюет...
- И будет всегда... ах, бедный... "Мухова кума" - вот выдумал.
Ямщик опять обернулся и осклабился.
- Но-но! боговы, погромыхивай! - поощрял он лошадей; но погромыхивать было совершенно невозможно, в пору бы только кое-как плестись.
Но вот и Москва осталась позади; так, кажется, и утонула, и задохлась под громадной пыльной шапкой, опрокинутой над нею. Жилье все редеет и редеет. В воздухе хотя все так же душно, но дышится легче, и легкие свободнее забирают менее пыльный и менее испорченный воздух. От огородов и садов тянет более влажным воздухом, а все еще тяготит духота.
- Но-но! боговы, пофыркивай!
Но говорится это так лениво, по привычке... И лошади понимают это: так же лениво пофыркивают, постукивают трусцой копытцами, а то и шажком, как бы нечаянно, как бы не понимая, что им шагу прибавить велят.
- Ишь ты теплынь какая... ажио полдники бегают, - говорит ямщик, оглядываясь на седоков.
- А вон, барин, бегают, - отвечает он, показывая кнутовищем вдоль дороги.
Мерзляков и Ириша выглядывают из кибитки, перевешиваются, смотрят и ничего не видят.
- Да где ты их видишь? - удивляется бакалавр.
- Вода, вона... махоньки, так и бегут один за другим.
- Да кто же они такие? Я ничего не вижу.
- А Бог их ведает, кто они - полдники, значит, бают.
- Да люди, что ли, или звери?
- А Господь их! Може, звери, а може, люди такие... Это по здешним местам редко бывает, а у нас, на Волге, как это жарынь наступит, так они, значит, и бегают.
Диву дается бакалавр, ничего не понимает и ничего не видит. А Ириша так та все глаза проглядела, стараясь увидать эти таинственные существа, что в жарынь по полю бегают. Но ничего нет, ничего не видит живого, кроме ворона, мерно расхаживающего по черной ниве или по зеленой, щетинистой озими, или ястреба, тихо плывущего в воздухе.
- Да растолкуй ты мне, милый человек, что это за цолдники такие и где ты их видишь тут?
Ямщик даже оборачивается к седокам и показывает им свое улыбающееся, недоумевающее лицо, загорелое, словно дубленый полушубок и почти без профиля.
- Да вон, барин, приглядись ты к земле-то - так на четверть, на две от земли - так, вон там кубыть что перебегает, двигаютца - дух не дух, дымок не дымок, рода не вода...
И бакалавр увидел наконец "полдники" - явление слишком хорошо известное всем, кто жил на юге, особенно в степных местах: это - движение раскаленного, разреженного воздуха, замечаемое над трубой самовара, сильно накаленной углями, не дающими дыма. - А что, барин, - заговорил вдруг ямщик, снова обращая к седокам свое беспрофильное, добродушное лицо: сказывают, француз замирился?
- Да, замирился.
- Так... А где же он теперь жить будет? - В море?
- Как в море?
- Да в воде, сказать бы, в море. ; - Да разве он рыба?
- Не то рыба, не то, сказать бы, человек... Фараон, сказывают.
- Какой фараон?
- Да тот, что по морю по Черному гнался за казаками за донскими, а у казаков, значит, была на корабле Иверска Богородица... Как махнут это казаки Иверской он, фараон-то, и стал потопать... А Бог и говорит: "Будь ты, грит, фараон, человек-рыба и живи ты, грить, в море"... С той поры и живет он в море... А как буре быть, так он это выскакивает из воды; выскочит да в ладоши заплещет, да закричит: "Фараон! фараон!" - да опять в море... Ну, буря и подымется...
- Нет, барин, не странница, а солдат оттудова с офицером, с Денис Васильичем Давыдовым, приехал - это барин наш... Так этот солдат сам сказывал, что видал ев о.
- Кого видал?
- Самово фараона, что французом назвался.
- Ну где ж он его видал? Любопытно.
- А в воде... как он к царю нашему из воды выходил.
- И солдат говорит, что видал его в воде?
- В воде, точно... Это царь наш на корабле едет с енералами, выехал на середину моря, заиграл в трубу золотую, а он и вышел из моря и дал замиренье.
- Какой же он из себя?
- Махонький, говорит - не то чтобы как человек, а до пояса человек, а там рыба, сказать бы... Вот с им и воюй!
- Да, точно... трудно с таким воевать.
- Чево не трудно! Ты к ему, а он в воду - и по-иинай, как звали!
- Удивительно!
- Чево не удивительно!.. Но-но! боговы!
Мерзляков взглянул на Иришу. Та сидела, вся раскрасневшаяся от жару и, видимо, сдерживавшаяся, чтобы не расхохотаться. Но при взгляде на дядю, который как-то отчаянно развел руками, она наконец покатилась со смеху. Ямщик, не зная, чему смеется барышня, только осклабился и передвинул свой гречушник справа налево, чтоб почесать в затылке.
- Вот и толкуй с ними! - разводя руками, говорил бакалавр: там француз беспятый и без тени и в зеркале его не видать, а тут фараоны в море да "мухова кума".
- Ах, дядечка! да вот и мы верим в купидонов да в амуров...
- Да это, мой друг, другое дело - мы знаем, что это такое...
В это время в стороне от дороги, на безоблачной синеве горизонта, вырисовалось одинокое развесистое дерево. Кругом - голая, немножко возвышенная равнина.
- А вон, дядя, ваш дуб, - сказала Ириша, показывая на одинокое дерево.
- Да, да, точно он... Он мне дал мысль написать "Среди долины ровныя"...
"Один-один, бедняжечка, как рекрут на часах..."
- А скоро, барин, некрутов будут брать? - отозвался ямщик, услыхав слово "рекрут".
- Не знаю, брат.
- А поди, скоро... на ево, на фараонтия на проклятого... Вот я те, мухова кума!
Ириша не вытерпела и спросила:
- Да кого это ты муховой кумой называешь? а?
- Я-то?
- Да, - кого?
- Да это у меня, барышня, поговорочка такая - мухова кума да мухова кума...
Жар не спадал, хотя солнце начало уже склоняться к западу; все косвеннее и косвеннее становились его лучи, и длиннее становилась тень от кибитки, от ямщика, от лошадей, и в особенности от дуги. Лошади притомились. Ириша, глядя на тень от своей колесницы и перебегая мыслью от предмета к предмету, погрузилась в какое-то полудремотное состояние. И там, в глубине молодой памяти, одни перебегающие тени, то светлые, то менее светлые - и тут тени, бегущие рядом с ними по левую сторону дороги: вместо колес - какие-то длинные, вертящиеся фигуры, которые словно плывут по траве, по зеленой ржи, по кустам... Вместо лошадиных ног - множество длинных, неправильно движущихся палок. Тень от дуги перебегает с пригорка на пригорок... Колокольчик звякает тоже как-то странно: точно и он задумывается, забывается, а потом вскрикнет, проснувшись, и опять звякает полусонно, вяло, неровно... Бакалавр дремлет, покачиваясь то назад, то вперед... Ямщик затянул было:
"Что ты тра- что ты, тра- что ты, тра-а-вынька!
Ох, и что ты, траавынька - мура- ты мура - тымураа..."
- Но-но, боговы!
"Ты мура - ты мура - ты мурааа-вьшька..."
- А что, барин, нам пора бы покормить...
- Что?.. что ты говоришь? - изумляется бакалавр.
- Покормить бы, говорю... Полпутины сделали. А тамотко вон и пойло есть, холодок под елками.
- Ладно.
- Ах, дядечка, как это хорошо! И по траве бегать можно, и цветов нарвать, - обрадовалась Ириша.
- Ну, и закусить бы, Ириней, не мешало: в дороге оно естся.
- Хорошо, дядечка, и закусим... И я проголодалась. Ямщик свернул с дороги к зеленевшему у небольшой ложбины леску. Лошади прибодрились, подняли головы -г- и они поняли, что их ждет что-то хорошее.
- Ах, бедненькие, как вы измучились... Ну, вот теперь отдохнете, напьетесь, покушаете, - говорила она, ласково обращаясь к лошадям.
- Ну! мухова кума! стой - воду увидала.
А из-под корня старой ели действительно журчала вода. Ириша бросилась к роднику и припала на колени. Расстегнув рукава ситцевого серенького платья, она опустила руки в холодную, родниковую воду. Ах, как хорошо! какая холодная, чистая вода! Потом, зачерпывая в ладони эту воду, она начала пить, похваливая:
- Ах, дядечка! какая вкусная вода... такой и в Москве нет... - Затем начала обливать водой лицо, голову... - Ну, вот теперь совсем не жарко.
Мерзляков тоже вылез из кибитки и, разминая усталые от сидения члены, радостно осматривался. Эта картина разом перенесла его в детство, в то золотое времечко, когда он "на долгих" ездил из училища домой на вакации. Так же останавливались у ручьев, родников и речек, так же кормили лошадей, лежали на траве, купались в речках, собирали птичьи яички, ловили ящерец... О, золотое детство, окрашивающее своими чудными красками всю последующую, часто горькую, беспросветную жизнь человека!
- Да это рай, просто рай!
- Да, дядечка, в Москве ничего нет такого.
И бакалавр тоже присел на корточки перед родником - куда девалась его профессорская важность! Он тоже начал пить первобытным способом пригоршнею... А вода точно сознательно красовалась перед ним своею прелестью: живая струя, пробиваясь между корней ели, скатывалась маленьким водопадцем в ложбину, сверкая бриллиантами... Бакалавр еще ниже припал к роднику, окачивает голову алмазными струями... "Вот бы она увидала меня здесь... Что-то она делает теперь?" - мелькнуло в голове бакалавра... "Ах, - в свою очередь, промелькнуло в уме Ирицш, - если бы не противный Наполеон - фараон этот, то и он, может быть, поехал б-ы с нами..."
Мокрые волосы Иришн распустились и обнаружили отрезанную прядь.
- Ишь, Иринеич, откорнал сколько! - заметил бакалавр, любуясь косой племянницы.
- Опалила, дядечка, нечаянно... (И нечаянно же вспыхнула как маков цвет.)
Ямщик распряг лошадей и тихонько вываживал их, а они все тянулись к воде.
- Нет, брат, дудки, мухова кума... не дам - обопьетесь, - уговаривал их ямщик: - а ты прежь остынь да пожри маленько, тады дам испить.
Бакалавр между тем вынул из кибитки ковер и разложил его в тени под кустами неклена. На ковер положил подушки. Ириша вытащила узелок, а из узелка кулек с съестными припасами. И дядя, и племянница уселись на ковер, и последняя начала выуживать из кулька все, что там было. Сначала вынула белые булки и положила их рядышком, за булками выползли из кулька свежие огурцы. За огурцами - каленые яйца, так хорошо накаленные, что бока их даже зарумянились; после яиц - холодная говядина, завернутая в бумагу; за говядиной - ко-курки, с запеченными в них яйцами; за кокурками - цыпленок, наконец - соль в бумажке.
- О! да мы по-римски, точно Лукуллы какие*, - заметил бакалавр.
- Ах, Мавра! Она завернула соль в "Кадма и Гармонию!", - воскликнула Ириша: - Это оттуда листок.
- Что ж! "Кадму и Гармонии" недоставало соли... А в чем завернута курица?
Ириша развернула и стала рассматривать бумагу, а потом засмеялась.
- Что? - спросил Мерзляков.
- Это, дядечка, "Лейнард и Термилия, или Злосчастная судьба двух любовников", что мы с вами читали.
Начали трапезовать. Не забыли и ямщика, которому отделили хорошую часть своего запаса; а он, вынув из своего буфета, из-под сиденья, каравай черного хлеба, сначала съел огурцы, потом яйца, потом говядину - все с черным хлебом, а затем скушал пару кокурок и закусил белой булкой. Покушав и помолившись на восток краткою, но выразительною, им самим сочиненною молитвою - "за хлеб-за-соль Богородицу-троерушницу, за хлеб-за-соль Миколу-угодника, за хлеб-за-соль Ягорья", - он припал к роднику прямо ртом, как овца, и удовлетворил свою жажду тем простым способом, каким пили его далекие предки, не знавшие еще ни ковша, ни ложки, как подобало дреговичам.
- Господи! как хорошо здесь! - вздохнула Ириша.
- Да, хорошо на лоне матери-природы... В городах-то мы отвыкаем от нее, черствеем... А здесь - к Богу ближе... и сам лучше становишься...
- А вот они, - указала Ириша на ямщика, - они вон какие...
- Что ж! они лучше нас... бедны только да непросвещенны...
В это время вдали, за лесом, что-то застучало, но так глухо и неясно, как будто что-то громоздкое и тяжелое проехало по чему-то твердому и гулкому или что-то огромное где-то далеко упало и разбилось. И Мерзляков, и Ириша в недоумении взглянули друг на друга. Ямщик посмотрел по тому направлению, откуда слышался удар и гул, и глянул на небо.
- Ишь, Илья... а рано бы, - произнес он неопределенно.
- Что Илья? - спросил бакалавр.
- Колесы, сказать бы, подмазывает... рано бы говорю.
- Да какой Илья?
- Богов...
- А! Илья пророк?
- Он самый будет.
туча; но какая-то сплошная, бесформенная, ленивая. В ней не было ничего грозного, резкого, но это-то и было самое грозное. На сером, грязно-сизом пологе кое-где выделялись беловатые полосы, нити разорванные... Воздух словно чего испугался, дрогнул и кве-где заметался ветерком... Кони навострили уши - фыркают... То там, то здесь в воздухе заметались испуганные птицы, словно думая улететь от чего-то машущего на них, гонящегося за ними...
Опять стук, но уже не стук, а глухая, далекая стукотня и гул...
- Ну, подвигается... быть грозе, - надо прятаться... И бакалавр, поднявшись с ковра, стал оглядываться кругом. Ириша тоже вскочила торопливо и заметалась: она, видимо, струсила; за минуту оживленное, раскрасневшееся личико потускнело, как-то застыло в испуге и стало совсем детским, с испуганными, широко раскрытыми глазами...
- А, Ириней! струсил... заячий дух напал? - улыбается бакалавр.
- Ах, дядечка... ковер... подушки... гром...
Ямщик перевернул кибитку задком к тому месту, откуда надвигалась туча, и крепче привязал лошадей к оглоблям.
словно зайчик, блеснув в глаза ямщика белыми чулочками. "Ишь ножки... и глядеть-то не на что... с огурец... по вершку поди - словно у робенка", - подумалось ему.
Бакалавр тоже взобрался в кибитку.
- Ах, Ириней... тебя тут и не найдешь... Да ты бы лучше в бутылку влезла...
А грохот и пальба и какое-то разламывание пополам земли, воздуха и небес не умолкали. Дождь словно обухами колотил в кузов кибитки, и что-то лилось, шумело, гудело, обламывалось, и снова разом грохало, и снова грохотало, перекатывалось, сталкивалось, словно шла какая-то свалка невидимых, могучих сил, словно небо шло войной на землю, небесные океаны против земли, разрушительные силы неба против демонов-чертей, надземных и подземных.
Что-то страшно треснуло над самой кибиткой, последовал ослепительный блеск молнии, снова грохнуло еще страшнее... Ириша в ужасе вскрикнула... Да и было отчего: кибитка покатилась...
- Тпрру! тпрру! черти! мухова кума!.. Стой! стой! Это рванулись кони, привязанные к кибитке, и увлекли ее за собой. Ямщик с трудом остановил их.
К счастью, это был последний удар, но удар почти в упор. Туча проносилась к востоку, а за ней как бы вдогонку рассвирепевшее небо посылало удар за ударом, но уже слабее - не резкие, не отрывистые, а словно бы усталые. Дождь также перестал разом, как бы по приказу, и из кибитки высунулось спокойное лицо бакалавра.
- Ах, дядя! дядя!
- Каков Илья? - спросил бакалавр, обращаясь к ямщику, который стряхивал воду с своего гречушника и сам встряхивался, мокрый до последней нитки. - Каков Илья?
- Уу-уу! сердит, больно сердит.
Скоро показалось и солнышко, словно омытое дождем. Вечер близился. В воздухе стояла живительная свежесть, дышалось так легко, широко, привольно.
- Ах, как хорошо теперь, - радостно вздохнула Ириша.
- Да, хорошо, потому что было худо, - философски отвечал бакалавр.
Двинулись. Лошади бежали ровно, бодро. Наступил совсем вечер, но летний, светлый, теплый.
Бакалавр, покачиваясь из стороны в сторону, подремывал. Ириша, высунувшись из кибитки, глядела на запад, где, по ее мнению, был Фридланд, а в Фридланде французский гошпиталь, а в гошпитале...
Волга-матушка бурлива, говорят, Под Самарою разбойнички шалят, А в Саратове девицы хороши, Хоро-шиши-шиши-шиши-шиши-ши... Что в Саратове, слышь, девки хороши...
А потом снова перешел на свою любимую:
И Мерзляков, и Ириша крепко спали. Спал и ямщик, изредка во сне повторяя машинально: "Но-но! боговы"... Спали и "боговы", только по привычке передвигая ногами...