• Приглашаем посетить наш сайт
    Чарушин (charushin.lit-info.ru)
  • Двенадцатый год
    Часть первая. Глава 18

    18

    - Это было, государи мои, ровно сорок пять лет назад - полстолетия почитай... Давно-давно было, тогда еще не родился этот Бонапарт, что ныне всем миром как ящиком с марионетками играет... Давно было, ох, давно, а кажется, точно вчера... Как время-то летит! Какие крылья-то у него широкие - широко машут, быстро несут мир от жизни к могиле... все, все к могиле несут крылья времени... Да, давно было... а будто вчера только... Будто я уснула вчера и видела сон молодости, видела всю жизнь мою долгую, а сегодня опять проснулась старушкой... Да и была ли эта жизнь в самом деле? Не сон ли это был, и сладкий, и горестный, а пробуждение - на краю могилы...

    Старушка остановилась и грустно поникла головой. Все благоговейно молчали, тан благоговейно, как только умеют молчать люди в присутствии смерти.

    - Нет, не сон... Как теперь вижу я - сидим это мы, я да граф Никита Иванович Панин, обои молоды, а мечты-то, мечты-то, Господи! так и обнимают крыльями вселенную, весь мир душат в горячих объятиях... Как теперь вижу эти старческие, теперь уже исторические лица - Дидерота и Вольтера.. Ох, я их уже давно нет, и под их умными черепами осталось только по горсти. нету, государи мои, - где по горсти! - то щепоти могильного праха... Сидит это у меня Дидерот старик, слушает о нежностию отца мое молодое щебетанье, и слезы умиления на глазах у старика... А я-то, Боже! мир целый в его глазах обнимаю моими молодыми крыльями -крыльями мечты моей, вселенную согреваю в своих объятиях... А он только головой качает, да так-то любовно... "И я-то, говорит, княгиня, молодею с вами, и мои старые ноги, что стоят уже на краю могилы, за вами бредут..." А теперь уж и они не бродят... И Вольтерово злое лицо так вот и стоит передо мной - да злое ли, полно? Нет, не злое, не злое! доброе это лицо, улыбающееся, только так, что будто бы он всю вашу душу выиспов"-дал и улыбается ее слабостям... А и его нет... одна я осталась, как забытая на земле... Да, забытая, забытая всеми...

    Снова молчит и думает о чем-то. Губы шепчут без-звучно, словно жуют мысль. Говорит про себя:

    - Запамятовала, запамятовала... Ах, жизнь, жизнь! Кто-то носится в воздухе, какой-то всемирный хищник, я выкрадывает у нас молодые грезы, молодые сны... выкрадывает из нас сердце, его теплоту и вместо жаркой крови вливает холодную... свет и блеск у глаз выкрадывает... волос по волосу выкрадывает, а невыкраденные подменяет белыми, "мертвыми... и память выкрадывает...". О, хищник, великий хищник!.. А на чем это я остановилась? - спрашивает, опомнившись и оглядываясь на слушателей.

    - Вы о Вольтере говорили, княгиня, - подсказывает хозяин.

    - Да, да... о Вольтере, точно... Стар уже он был, вот как я, - очень, очень стар и не выходил из своего халата: так и принимал меня в своем халате да в своих креслах - в "вольтеровских креслах", которые, кажется, бессмертнее и популярнее его бессмертных творений!.. Да-да, бессмертны кресла и мысли, а он - мертв, он сгнил... А то, бывало, придет к нему Губерт*, "Птицелов" - так называли его: уж очень любил он соколиную охоту... Вольтер любил и боялся его... да, государи мои, боялся: это был единственный человек в мире, которого Вольтер побаивался... Да и разбойник же был этот Губерт, скажу я вам: бывало, в одну минуту набрасывает карандашом такую злую карикатуру на Вольтера, что тот сразу присмиреет, лишь бы Губерт не пустил ее в свет. Любил с ним Вольтер, государи мои, в шахматы играть и всегда проигрывал... И Боже мой! как же он злился при этом, какие делал гримасы, какие едкие стрелы сарказма бросал в своего победителя! А тот возьми да и научи свою собачонку делать совершенно такие же гримасы, какие делал Вольтер, когда проигрывал... Все узнают в Этих гримасах гримасы великого человека и смеются... И я, государи мои, смеялась, потому - молоденькая была. А теперь вот я развалина, и над моими гримасами бмеются, поди, молодые повесы, как я смеялась над Вольтером... А давно, ох, как давно это было!..

    И снова эта давность как бы давит рассказчицу, гнет к земле, к могиле. Старая голова склоняется, руки непроизвольно шевелят пальцами. Глаза закрыты, глубоко, глубоко ушли уставшие глядеть глаза.

    - Бай-бай, бабуся, - вот так рассказ! - шепчет Козлов, нагибаясь к уху кузины.

    - Перестаньте! она не спит.

    Действительно не спит. Глаза открываются и осмысленно смотрят на слушателей.

    - Да, да, государи мои, Вольтеры в земле, их забывают, а по земле ходят вместо них какие-то Бонапарты, й земля дрожит под их ногами - чудное дело, - продолжала она говорить как бы сама с собою.

    - Да Наполеон, княгиня, - родное чадо вашего Вольтера, - вмешался Ростопчин.

    Княгиня встрепенулась. Подбородок ее, словно отпавший от верхней челюсти, вдруг подобрался, задрожал, и седая голова старушки ходуном заходила от правого плеча к левому.

    - Кто тебе сказал, что этот капрал чадо Вольтера? - спросила она с особенным блеском в давно потухших глазах. - Кто? Сила Богатырев?

    - Да, княгиня, пожалуй, и он...

    - А ты прежде прочти Вольтера да тогда и говори, - продолжала сердиться старушка.

    - Я читал...

    - Читал, государь мой, да, верно, с указкой Силы Богатырева.

    Ростопчин тоже начинал сердиться, но старался сдержать себя.

    - Помилуйте, княгиня, - начал было он.

    - Не помилую... за глупость не помилую... глупость - великое преступление... Это, государь мой, ты слышал, должно быть, от какого-нибудь политика из Охотного ряду.

    - А что ж по-твоему, государь мой, русский-то ум из другой материи сшит, чем нерусский?

    - Да пожалуй что так...

    Старушка окончательно заволновалась. Обеспокоенный этим хозяин незаметно дал понять Ростопчину, что лучше было бы не сердить отживающий XVIII век, и сам вмешался в разговор.

    - Признаюсь вам, княгиня моя почтеннейшая, - ласково заговорил он: всем прискучили толки об этом белом бычке... То ли дело - славное старое время, которое стало уж историею. Вот если б вы вспомнили это время...

    - Что уж! умерла я, заживо умерла и похоронена...

    - Да что об этом думать, княгиня! Успеем еще все туда явиться, успокаивал ее хозяин.

    - Да, мой друг, успеем - не опоздаем, никто не опоздает: один раньше, другой позже, а все там будем... там никогда не поздно, дверь открыта для всех настежь, и для желающих, и для нежелающих...

    - И для корсиканца, княгиня? - улыбнулся Ростопчин.

    - И для него, государь мой.

    - Скорей бы его туда! Как это его еще земля терпит?

    - Да, терпит, - терпелива она...

    - Напрасно!

    - Напрасно-то, поди, и на самом деле, - соглашалась старушка. - А вот меня-то уж и земля не терпит.

    Старушка остановилась и безнадежным жестом выразила, что она не желала бы ни вспоминать, ни говорить: что-то горькое прошло по ее памяти...

    - Что жизнь, что слава, что радость молодого сердца! Сон, греза, призрак, обман... Да что! Молода я была тогда - верила, ох как много верила! - И она, положив руки на стол, задумалась.

    Все время, как говорила старушка, то останавливаясь и, по-видимому, теряя нить воспоминаний, то слабо кашляя, - Софи Давыдова глаз с нее не спускала. В глазах этих светилось и глубокое сочувствие, и горечь, и стыд, так что казалось - вот-вот она расплачется.

    - Да, да, прав был Вольтер, ох как прав, - продолжала как бы про себя бормотать старушка: - Чувство благодарности, память сделанного нам добра это - камень на сердце... да, камень, истинно камень, да какой еще горючий!.. Тяжелее неоплаченного долга это чувство благодарности: это вексель вечный, на какую угодно сумму, и сколько по нем ни плати, все долг останется непогашенным... Да, прав он был, прав, а я, молоденькая, не верила ему, - я верила в дружбу, в родство сердец и... осталась сиротою, горькою сиротою, словно безродная на земле... За дружбу мою, за жар сердца молодого мне платили - ох! я сразу поняла это - мне платили деньгами, как по векселю сердца... В сердце вексель! Странно подумать, а оно так... да, да, истинно так... Печально мне стало, ох, как печально!.. И я понесла мою печаль мыкать по свету, я побывала везде, где думала найти терновник острый, чтобы на иглах его лепесточками малыми растрепалась печаль моя... Так нет! не растрепалась она, не размыкалась: куда я, туда и она со мной, как бы я ни веселилась, а на душе, в глубине где-то там, все болело и саднило... Все это вокруг меня ухаживает, отовсюду почтение да аттенния, эти ученые да философы, принцы да герцоги - все это трубит обо мне, у всех на языке мое имя, и льстит это молодой суетности моей... да, да, льстит, только льстит, а не утешает: в сердце-то, я чувствую это, паутина завелась, да такая цепкая, что ко всякому лепестку моего счастья, ко всякой моей радости так вот и липнет, так вот и тянется эта тонкая ниточка паутины... Да, паутина, кругом паутина... Да так эта ниточка цепкая и до гроба моего протянется...

    Она опустлла голову и закрыла глаза. Можно было лодумать, что она спит, если б сухие, тонкие, вытянутые беззубым ртом губы не шевелились.

    - О, жестокое время! - невольно вырвалось у кого-то тихое восклицание.

    Все оглянулись. Софл Давыдова, у которой, словно у маленького ребенка, собирающегося плакать, дрожали губы, стыдливо прятала лицо за спину своей приятельницы, Аннет Хомутовой.

    - Да, мой дружок, день и ночь я живу прошлым, мертвым, и сама я живой мертвец стала... Ночью, чуть забудусь - я переношусь в прошлое, я живу с моими милыми, которых уж давно нет... А просыпаюсь - меня охватывает ужас сознания, что я во сне бредила счастьем... И так-то весь день: гляну на солнце - я не его вижу, а прошлое: так-то оно светило тогда, когда мы в Фернее бродили с ним, с Вольтером, по его любимой аллее... А теперь и он умер, и солнце умерло... В каждом звуке жизни я слышу звуки прошлого, в каждом встречном лице я ищу следов тех лиц, которых уже нет... И небо не то, не мое, и птицы не те, я песни их иные... Так-то, государи мои... Человек изображает свое собственное кладбище: воспоминанья его - это кресты над могилами усопших... А на моем-то кладбище сколько крестов - Боже, Боже! словно на Ваганьковском кладбище.

    Старуха поникла головой и замолчала. Никто не смел нарушить этого молчания. Послышались чьи-то сдержанные всхлипыванья. Это плакала Софи Давыдова, уткнувшись носом в платок, - только плечи вздрагивают.

    - Ничего, ничего, милая... Мне... мне жаль княгиню... бедная, бедная она. - И девушка еще пуще заплакала. К ней подошли Денис и Козлов.

    - Софи! о чем ты?.. Что с ней? - спрашивает Денис.

    - Не вынесла рассказа, бедненькая, - о княгине плачет.

    - Ах, Софи! как не стыдно...

    - Как вам не стыдно останавливать эти святые слезы! - неожиданно вспылил Козлов. - Оставьте ее, мы с вами так не заплачем - у нас слезы будут грязные.

    Все с удивлением посмотрели на Козлова; даже плачущая отняла платок от глаз и робко взглянула на него. Он был неузнаваем: бледное лнцо вспыхнуло, губы дрожали...

    - Оставьте ее! не мешайте ей!.. - и, нетерпеливо махнув рукой, он вышел из комнаты.

    - Вот он всегда так - такой сумасшедший! Сам же дурачился, издевался над старушкой, а теперь на нас же накинулся, - объяснила огорченная Аннет.

    - Ничего, милая, - я уж не плачу, - успокоила ее Софи.

    - То-то не плачу... А он на нас же вспылит - зачем не плачет, зачем помешали плакать! Я уж его знаю... Теперь он, наверное, в саду безумствует; бегает и цветники портит.

    Когда вслед затем Аннет, Софи и Мерзляков с Денисом вышли на террасу, то позади цветников, за кустом рябины, они услыхали голоса Козлова и Яшки.

    - И тебе никогда не хотелось удавиться или утопиться? - сердито говорил первый голос.

    - Помилуйте, барин, как же это можно! - нерешительно отвечал Яшка.

    - Врешь, дурак! разве тебе никогда не было скверно, так, чтобы в петлю, значит?

    - Как не бывать - бывало... А что поделаешь, барин, - жить надо.

    - Да ты просто философ, черт побери! А ты вот что, Яша, поди да вынеси мне тихонько мой плащ, шляпу и трость. Я хочу улепетнуть.

    - Так вам и позволили! - раздался вдруг голос Аннет.

    Застигнутый врасплох, Козлов вышел из-за рябины. Яшка скромно удалился через калитку, бормоча про себя: "Вот чудной барин... завсегда такой... должно, с жиру бесится, да не с чего: худ как щепка... а добрый барин..."

    - Вы что, сударь, хандрить вздумали? - продолжала Аннет.

    - Нет, кузина, так...

    - Знаю я вас - так!

    - Да вот те Христос так! лопни глаза-утроба! с места не сойти...

    - Да я, милая кузина, и не дурачусь... Я вот сочиняю оду московскому небу - Глинке обещал в "Русский Вестник"*, да Карамзин в "Вестник Европы" перебивает... Вот начало:

    Небо белобрысое В Москве оказалося, Урания лысая Намо тка досталася,

    Что с седою крысою - С Нордом обвенчалася...

    Гости засмеялись. Смеялась и Софи, хотя глаза ее еще были заплаканы.

    - Чем хуже какой-нибудь державинской оды? И у него непременно Норд, и у меня Норд, только у него Норд "сиповатый", должно быть, сам Борей, а у меня он "седой", ибо покрыт снегами. Да у меня и "лысая Урания" обретается.

    - Только у вас "зефиров крылатых" нет да "нимф", - заметил Денис Давыдов.

    - Что ж, и зефиры будут, и нимфы...

    И Козлов, расставив ноги и уткнув в лоб указательный палец, торжественно продекламировал:

    Зефиры без штаников. Но с вяземским пряником, А нимфы без юбочек, Но... но...

    Вот канальство, рифмы и не подберу... Алексей Федо-рыч! профессор пиитики! помогите, - обратился он к Мерзлякову.

    я сужу, что "норды", "зефиры", "нимфы" и вся эта греческая мифика в поэзии начинает возбуждать смех. Державин умирает, умирает и его поэзия с мификой... Вместо Державина на Руси должен народиться новый поэт - народный без мифики...

    - Ас лаптями на ногах... Да такой уж народился.

    - Кто же он?

    - Да я, Козлов - к вашим услугам, господин профессор.

    - Дай-то Бог.

    Мерзляков, помолчав в каком-то нерешительном раздумье, отвечал с грустью:

    - Признаюсь, вам, Анна Григорьевна, если бы я увидел теперь вот здесь, у меня под ногами, череп Цезаря - это зрелище едва ли бы произвело на меня впечатление более горькое, чем вид Дашковой и ее рассказ. Это череп Цезаря, которым играют дети... Вы, кажется, глубже всех нас прочувствовали это, - ласково обратился он к Софи.

    - Да, я ее могла слушать, - застенчиво отвечала девушка. - Я другое думала...

    - Что же вы думали?

    " - что люди не сознают своего падения или несчастия, и вид этого со стороны невыносим.

    - Это глубокую мысль сказали вы, сударыня, глубокую, - повторил Мерзляков задумчиво. - Это так же справедливо, как и то, что мы сами не чувствуем нашего движения вместе с землею вокруг ее оси.

    землею около ее оси.

    Только Козлов, против своего обыкновения, стоял молчаливый, задумчивый и грустный, скорее как бы злой. По временам он взглядывал на Софи, и по лицу его пробегала какая-то добрая, смягчающая это лицо тень, Аннет видела это и почувствовала что-то на сердце нехорошее, точно ссадина какая-то, боль тупая.

    Когда они воротились из саду, княгини Дашковой уже не было.