• Приглашаем посетить наш сайт
    Успенский (uspenskiy.lit-info.ru)
  • Царь и гетман
    Часть вторая. Глава XIV

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17
    Краткий словарь забытых слов

    XIV

    Таинственные всадники, подъезжавшие к купальским огням под Полтавой, были — Карл, Мазепа, юный принц Максимилиан и генерал Левенгаупт, недавно присоединившийся к королю со своим отрядом.

    Карл, овладев в июне Опошнею и ожидая подкреплений из Польши, на которые, впрочем, сомнительно было рассчитывать, зарядился вдруг по обыкновению безумною мыслью — овладеть Полтавой. Мысль эта, надо сказать правду, не сама забралась в железную голову, а натолкнул на нее как бы нехотя и случайно лукавый бес — Мазепа. Этот «полуденный бес», как называла его хорошенькая молодая гетманша, Настя Скоропадчиха, прослышав, что его «ясочка коханая» Мотренька находится в Полтаве, безумно захотел хоть еще раз в жизни взглянуть на нее, услыхать ее голосок, ее соловьиное щебетание, — и живучи были надежды, упряма была его железная воля! — бок о бок с нею идти к своей цели, добиться короны герцогской, что уже между ним и Карлом порешено было, и вместе с Мотренькою потом взойти на ступени герцогского трона. Под давлением этой двойной страсти он и забросил в шальную голову Карла мысль — взять Полтаву, где должны были храниться огромные запасы провианта и боевых припасов, в которых шведы чувствовали ужасающий недостаток: шведские солдаты умирали с голоду в благодатной Украине, а порох их за зиму был подмочен и почти не стрелял… Полтава и должна была дать все это Карлу…

    — варяг уже не слушал советов своих полководцев и министров.

    — Что за безумная мысль пришла ему в голову брать Полтаву? — ворчал Гилленкрук, допрашивая Реншильда, когда Карл сказал, что сегодня, 23 июня, он хочет ехать ночью осматривать укрепления Полтавы.

    — Король хочет, пока не придут поляки, немножко потешиться, s'amuser — «повозиться», как он юношей любил «возиться» с фрейлинами, а потом — с волками и медведями на охоте, теперь — с московитами, — с улыбкой отвечал старый фельдмаршал, хорошо изучивший своего коронованного ученика.

    — Сегодня ночью цветет папоротник — я хочу найти этот цвет, — со своей стороны говорил Реншильду этот коронованный ученик его.

    Осторожный Гилленкрук и голову повесил. Даже храбрый Левенгаупт задумался: «У него все шутки… Он так же играет Швецией и своей короной и своею жизнью, как маленьким играл в Александра Македонского…»

    всадникам, угодил Карлу прямо в пятку левой ноги, прошла сквозь всю лапу и застряла между пальцами. Упрямый варяг даже не вскрикнул, не промолвил слова, даже заметить никому не дал, что он ранен. Напротив, этот безумец был счастлив, радовался этой ране! Да и как не радоваться! На языке древних варягов — викингов рана называлась «милость», отличие — faveur, и ее не следует перевязывать раньше, как через сутки… Ведь сага Фритьофа в песне XV говорит:

    Рана — прибыль твоя: на груди, на челе-то прямая украса мужам;
    Ты чрез сутки, не прежде ее повяжи, если хочешь собратом быть нам…

    — Господи! Помоги нам! — в ужасе воскликнул Левенгаупт, увидав по возвращении в лагерь, что из сапога короля льется кровь. — Случилось именно то, чего я всегда боялся и что я предчувствовал!

    — Жаль, что рана только в ноге! — отвечал безумец с сожалением. — Но пуля еще в ней, и я велю вырезать ее на славу.

    — он сам сегодня разбередил свою старую, страшную рану, которая сведет его в могилу… Он ее видел…

    Но упрямый король, счастливый и гордый своею раною, истекая кровью, все-таки не прямо отправился в свою главную квартиру, а поскакал по лагерю — посмотреть, что там делается.

    Рана между тем делала свое дело. Нога воспалилась, страшно распухла, и нужно было разрезать сапог. Оказалось, что кости в лапе были раздроблены; нужно было вынимать осколки костей и делать глубокие разрезы в ступне. А он — как ни в чем не бывало: весел!

    — Режьте, режьте, живее, ничего! — ободрял он хирурга, любуясь операцией.

    — От чадушко!.. Бисова ж дитина! — невольно проворчал по-своему, по-украински, Мазепа, дивуясь на эту «бисову дитину».

    — Что говорит гетман? — спрашивает «чадушко».

    — Благоговеет пред вашим величеством! — был латинский ответ, заменивший «бисову дитину».

    В это время в палатку, где происходила операция, заглянул Орлик, знаками приглашая Мазепу выйти. Гетман вышел. У палатки стоял знакомый нам коробейник.

    — Ну что, был? — нетерпеливо спросил Мазепа.

    — Были — с, ваша милость, — тряхнул волосами коробейник.

    — И ее видел?

    — Как же — с, видали-ста… Приказали кланяться и на подарочке благодарить.

    — И она здорова?

    — Ничего — с, слава Богу, во здравии… только об вашей милости больно убиваются.

    У Мазепы ус задрожал и пальцы хрустнули — так он стиснул одну руку другою.

    — А что москали? — спросил он после минутного молчания.

    — Царя ждут в город… Онамедни, сказывают, боньбу из-за Ворсклы бросил в город, а она, боньба, пустая, а в боньбе грамоту нашли: что потерпите-де, мол, маленько — на выручку иду.

    Мазепа задумался на минуту.

    — Ладно, ступай в мою ставку, — сказал он и вошел в палатку короля.

    Карл, которому в это время перевязывали ногу после операции, с мертвенно-бледным лицом, видимо, искаженным страданиями, которых он, однако, не хотел из упрямства обнаруживать, с блестящими лихорадочным огнем глазами рассматривал только что вынутую из ноги пулю.

    — Какая славная пуля! — говорил он, словно в бреду. — А помялась немножко… Посмотри, Реншильд, какой дорогой алмаз…

    Реншильд нагнулся и ничего не сказал. Он только вздохнул.

    — Проклятый кусок! — проворчал Левенгаупт, тоже нагибаясь к черному кусочку свинца, помятому и окровавленному.

    — Зачем проклятый, фельдмаршал? — возразил безумный юноша. — Я велю оправить ее в золото и буду носить в перстне — это моя гордость, мой драгоценный алмаз.

    — Да, ваше величество, это великая истина, — подтвердил Мазепа, тоже всматриваясь в пулю. — О! Это королевская регалия… Только это не нашего, не казацкого литья, а московского… Эту пулю, ваше величество, надо вделать не в перстень, а в корону… это драгоценнейший диамант в короне Швеции — он будет светить вечно во славу Карла XII.

    — О, да! Мой гетман прав! — воскликнул он восторженно, хотя слабым голосом. — Мой мудрый Сократ всегда скажет что-нибудь умное… Да… да… эту пулю надо вделать в мою корону, в корону Швеции… это лучший перл в истории Швеции.

    — И с кровью… ваше величество, — прибавил гетман.

    — Как с кровью? — он глядел на Мазепу, видимо, не понимая, почти в бреду.

    — С кровью вашего величества пуля эта должна быть вделана в корону Швеции.

    — Да… да-да… О, великий ум у гетмана, великий! — бормотал король, все более слабея.

    — И вокруг этой окровавленной пули, — продолжал Мазепа, — будет вырезана, ваше величество, надпись: «Sanguis regis Caroli Duodecimi sanctissima, pro Scandinaviae et omnium regionum septentrionalium gloria cum virtute heroica effusa».[3]

    — Да!.. Да!.. pro gloria… pro gloria aeterna… in omnia saecula saeculorum…[4]

    Далее он не мог говорить. Железная голова опрокинулась на подушку — Карл лишился сознания.

    Когда через несколько минут его привели в чувство, доктор сказал:

    — Вашему величеству несколько дней строго запрещается всякое умственное занятие и физическое движение… Это запрещаю не я, а медицина…

    — Медицина мне не бабушка, — возразил упрямый король, — слава Швеции для меня старше медицины.

    — Так слава Швеции запрещает вам это! — строго сказал старый Реншильд.

    — Хорошо, славе Швеции я повинуюсь, — уступил упрямый швед, — но что я буду делать?

    — Лежать и сказки слушать.

    — Да-да, сказки… я люблю сказки о богатырях… Так пошлите ко мне моего старого Гультмана: пусть он рассказывает мне сагу о богатыре Рольфе Гетриксоне, как он одолел русского волшебника на острове Ретузари и завоевал Данию и всю Россию…

    Мазепа только головою покачал… «Ну вже ж и чортиня!.. Из одного, десь, куска стали выковав коваль и сего, маленького, и того — великого… Ой-ой-ой! Кто кого, кто кого?» — саднило у него на сердце.

    Вошел Гультман — нечто бесцветное, грязноволосое, красноносое и с отвисшею нижнею губою. Глянув на короля, Гультман укоризненно покачал головой.

    — Ты что такой сердитый? — весело спросил его Карл.

    Гультман не отвечал, а ворча что-то под нос начал сердито комкать и почти швырять платье короля, разбросанное в разных местах палатки. Карл улыбнулся и подмигнул Реншильду.

    — Гультман! А, Гультман! Ты что не отвечаешь, старина? — снова спросил король.

    Гультман, не поворачивая головы, отвечал тоном ворчливого лакея:

    — Да с вами после этого и говорить-то не стоит, вот что!

    — Что так, старина? — (Карл, видимо, подзадоривал его). — А?

    Гультман, порывисто повернувшись к Реншильду и не глядя на короля, заговорил обиженным тоном:

    — Вот и маленьким был все таким же сорвиголовой: то он на олене скачет, то спит на полу с собаками, а платья на него не припасешь… Хуже последнего рудокопа, а еще королем называется!.. Я и тогда говорил ему, маленькому: не сносить вам, говорю, головы… Так вот, на поди!.. Эх!

    — Полно — полно, старина! — успокаивал его Карл. — Знаешь, сегодня ведь канун Иванова дня, когда цветет папоротник: я нашел этот самый цвет… — И он показал Гультману пулю.

    А Мазепа все раздумывал, глядя на высокий, гладкий, словно стальной лоб короля: «Ох! Кто кого, кто кого?.. А если тот этого?..»

    нескольких последних дней стало спорным полем между Петром и Карлом. Петр, прибыв к Полтаве с левой стороны Ворсклы, со дня на день ожидал нападения Карла на город, и ввиду этого, известивши посредством брошенной в крепость пустой бомбы (о которой передавал Мазепе его шпион — слуга, коробейник Демьянко, и в которую было вложено царем письмо) полтавского коменданта о приближении своем с войском, Петр стал по ночам переправлять отдельные его части на правый берег Ворсклы, отчасти в тыл и к левому крылу армии Карла. Когда последний, увидав купальские огни, поскакал с Мазепой и Левенгауптом удостовериться не бивуачные ли это огни армии царя и получил ахиллесовскую рану в пятку, царь в это самое время находился недалеко, на другой стороне Ворсклы, потому что и он, как и Карл, принял купальские огни за бивуачные огни своего противника. Вместе с Шереметевым, Меншиковым и Ягужинским царь тихо подъехал к Ворскле и, окутанный мраком ночи и кустами верболаза, видел все, что происходило по ту сторону речки; только он не видал того, что видела Мотренька — Карла и Мазепы, потому что их закрывали густые ветви тополя, прислонившись к стволу которого стояла Мотренька. Ее-то царь, правда, видел и даже полюбовался этим освещенным красными огнями строгим, задумчивым, единственно серьезным женским личиком среди оживленных, веселых и смеющихся лиц других дивчат; но он и не догадывался, что это дочь того Кочубея, который почти год назад погиб вследствие своей роковой ошибки, сделанной им в пылу гнева на Мазепу якобы за честь дочери, но главное — под давлением сварливого характера своей жены, Кочубея, которого теперь часто вспоминал царь с чувством искреннего сожаления. Зато Ягужинский узнал Мотреньку и едва не вскрикнул от изумления и радости. Он кинулся было к реке, забывши и осторожность и присутствие царя, но в этот момент последовали выстрелы с крепостного вала, крики и суматоха среди молодежи, кружившейся около огней — и все были крайне изумлены. Царь было подумал уже, что это шведы начинают приступ и уже готов был скакать к своему войску, но последовавшая затем тишина на том берегу реки успокоила его: он догадался, что это были шведские разведчики. Только Ягужинский с ужасом вскрикнул: «Боже мой! Это ее убили!» — «Кого убили! Что ты, Павел» — с недоумением спросил царь, увидав бледное лицо Ягужинского. «Ее, государь… дочь Кочубея… я узнал… она стояла под деревом, а теперь лежит…» Действительно, царь увидел, что девушка, которою он любовался издали, лежала на земле, а около нее, стоя на коленях, ломала руки маленькая девочка с копной цветов на голове… «Так это она, бедная?» — сожалел царь. «Она, государь, — что Мазепа проклятый погубил». — «Ах, бедная, бедная!.. А ты ее все помнишь — угадал?» — «Угадал, государь», — дрожа всем телом, говорил Ягужинский. Но скоро они увидели, что девушка приподнялась, тихо встала и медленно пошла в город, ведомая девочкой. Царь также ускакал к своим шанцам: он и не знал, что сейчас находился почти лицом к лицу со своим непримиримым и непобедимым врагом, которого он считал таким страшным и который так беззаботно играл и своею жизнью, и своею храброю армиею, и всею Швециею, — играл, по выражению ворчливого Гультмана, «словно деревенский мальчишка мячиком»…

    — Ох, надо, надо с Божиею помощию готовиться к генеральной баталии, — говорил сам с собою царь, осматривая шанцевые работы, — а то он, от чего сохрани Боже, не сегодня-завтра к штурму прибегнет… Только вот все нет калмыцкого войска, а без него боюсь начинать…

    его в руки ординарца.

    — Ну что, мой верный Палий, как нашел ты мое доблестное войско? — спросил он старика.

    — Орлы, государь, истинные орлы, — прошамкал старый рубака, гроза крымцев и турок.

    — А малороссийские полки?

    — Оные, государь, полки за тебя и в огонь и в воду, да и самому Люциперу себя знати дадут.

    — А как ты себя на коне носишь?

    — Погано, ваше царское величество, мое дело старое… А все ж-таки проклятому Мазепе сала за шкуру налити не примину.

    Царь улыбнулся. Он сам видел, что пять лет ссылки и тоска по родине наложили страшную печать разрушения на старика, и без того ветхого.

    Отдав некоторые приказания начальникам отдельных частей, царь вошел в палатку в сопровождении неразлучного своего Павлуши, теперь уже Павла Ягужинского. В палатке на походном столе лежали планы, бумаги и пакеты, привезенные курьерами из Москвы, Петербурга, Воронежа и других мест обширного царства. Некоторые более важные и спешные были уже распечатаны и прочитаны: оставались только домашние письма — бабья переписка.

    — Что-то моя матка пишет, мудер Катеринушка? — говорил царь, взяв одно письмо и распечатывая его. — «Всемилостивейший государь, дорогой хозяин мой, батюшка! Доношу милости твоей, что я с дочуркою нашею Аннушкою благостию всевышнего Бога в добром здравии, только лапушка наша ныне скорбит зубками, понеже еще один зубок выдувает, и оттого слюнки текут во множестве. А впротчем, государь — хозяин, не изволь сомневатца. А за то, государь, что изволил прислать мне с Азовского моря устерсы да материю по голубой земле цвет лазорев, и за то тебе, государю моему, земно кланяюсь, и тебя в оном новом голубом капоте обнять страх желаю, красавца моего свет Петрушеньку»…

    — Ах ты, мудер — мудер Катеринушка! Недаром я тебе оный пароль дал, — радостно говорил он сам с собою. — Ну-ну, что дале? «А обо мне, для Бога, не печалься: мне тем наведешь мненье. При сем посылаю тебе, государю моему, ящик с анисовкою и цедреоли шесть скляниц, а есть ли бы у меня, у горькой, крылья были, и я бы сама к тебе прилетела, другу моему. А что о царевиче Алексии Петровиче изволишь писать, государь, что якобы он тайным способом, от тебя, государя, таясь, к матери своей, старице Ольге, в Суздаль ездил, и то, государь, он сам мне, пред Господом кающись и прося у тебя, государя своего, родительского прощения, со откровенностью поведал. И ты, всемилостивейший государь, молю слезно, сына своего, для Бога, прости, понеже не он то своею волею учинил, а умыслом покойной царевны Софии Алексеевны: она его тому научила…»

    Царь быстро откинулся от стола, и лицо его нервно задергалось.

    — У! Зелье — сестрица Софьюшка! И из гроба-то мне покою не даешь! — с волнением проговорил он. — Мало со стрельцами да с бородачами-раскольниками намутила, а вон и в наследство мысль свою змеиную сынку моему, дурачку, оставила… У, зелье московское!

    «А я тебе, другу моему сердешнему Петрушеньку, хоща и стыдно мне вельми и алая кровь со стыда к щекам приливает, на ушко другу моему шепну: у меня, друг мой, там во чреве под сердцем твоя шишечка возится — к Рождеству Христову, может, и сына тебе дам…»

    — Павел! — громко окликнул он.

    В другом отделении палатки, которая разбита была пологами на несколько комнат, послышался шорох бумаги и быстрый ответ: «Сейчас, государь!» Это отвечал Ягужинский, который, войдя с царем в палатку, тотчас прошел в свое отделение и стал писать письма, раньше заказанные ему царем. Ягужинский вышел из-за полога и остановился, ожидая приказаний.

    — Мне Бог сегодня радость послал, — сказал царь необыкновенно весело, — так я хочу и тебе радость учинить.

    Он остановился и, ласково улыбаясь, глядел на своего смущенного любимца. Тот стоял бледный и смутный, словно статуя с лицом из белого воска.

    — Я давно заметил, что у тебя в сердце зазноба есть… а? Правда? — спросил царь, продолжая улыбаться и кладя руку на плечо молодого человека.

    Ягужинский молчал. Царь чувствовал, что он дрожит.

    — Ты не бойся, Павел… Говори мне правду: любишь эту черненькую Кочубеевну?

    — Люблю, государь, — чуть слышно отвечал тот, не поднимая глаз и чувствуя, что краснеет.

    — То-то же, я это и ныне заметил: малый чуть в воду не кинулся, когда увидал, что девка упала с испугу… Так хочешь — я тебя женю на ней, когда одержу викторию над Карлом?

    — Ну, полно, полно… Сам сватом буду… А девка, сдается мне, лицом благообразна… Недаром этот проклятый сатир Мазепа такие епистолии к ней писал… Встань!

    Ягужинский встал весь красный.

    — У, попадись мне этот домовой старый — сто стрелецких казней я учиню над ним, и то ему мало! — гневно говорил царь, снова зашагав по палатке. — А тебя женю на этой черкашенке… как ее зовут — не знаю…

    — Мотря, государь.

    — Мотря — какое хорошее имя… Мотря — Мотрюшка — хорошо, зело хорошо… У нас такого имени нет… Да и так говоря, мне украинская здешняя речь зело по душе — благозвучия в ней много… Как приведу здесь все к желанному концу, заведу школы по городам, дабы в оных учение преподавалось их же малороссийскою речью, — говорил царь как бы сам с собою, ходя по палатке. — Так все мудрые государи, как то из истории видно, поступали, понеже отнимать у народа язык, Богом ему данный, и Богу противно и безумно есть… Теперь я подлинно ведаю, что и Мазепа всего своего потентату лишился ради того, что склонность имел более к польским нравам и к польской речи, чем к малороссийской… Так ступай, Павел, кончай с письмами и ложись спать: завтра у нас дела будет изрядно.

    Ягужинский ушел в свое отделение, а царь, сев к столу, глубоко задумался над письмом своей «матки Катеринушки». Письмо это заставило его беспокойный мозг работать в том направлении, какого он сам не ожидал. Он видел рядом с постылым сыном от постылой женщины другого сына, и перед этим последним нюня Алексей казался таким жалким, недостойным того призвания, которое выпало ему на долю актом рождения… А что если из его бессильных рук, которые способнее держать кадило, чем скипетр, выскользнет все, что приобретено вот этими мозолистыми руками (царь невольно раскрыл свои массивные ладони: мозоли плотника, мозоли от топора, от молота — все ладони в мозолях, словно бы это были ладони рудокопа), все, что добыто годами тяжкого труда, бессонными ночами, под удары этого страшного молота — этого нового Карла Мартелла!.. Нет, не бывать этому: этот постылый сын должен уступить место будущему брату…

    Но чем еще кончится предстоящая баталия? Страшно подумать, если Полтава будет второй Нарвой… Страшно!..

    Но и после второй Нарвы можно будет стать на ноги. Вон Нева уж взята… Не сидеть постылому Алексею на престоле в Петербурге — довольно Алексеев! Пусть Петры только будут царствовать в Российской земле!..

     

    3) Священнейшая кровь короля Карла Двенадцатого, пролитая за Скандинавию и другие северные края со славой и доблестью героя.

    4) …для вечной славы… во веки веков…

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17
    Краткий словарь забытых слов