• Приглашаем посетить наш сайт
    Херасков (heraskov.lit-info.ru)
  • Царь и гетман
    Часть первая. Глава VI

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17
    Краткий словарь забытых слов

    VI

    Семен Палий… Почему Мазепа вспомнил о нем при воспоминании о Петре и Карле? И почему он желал бы с ним померяться?

    она еще ни разу не вела в жизни ни с Мазепой, ни с кем-либо другим. И что сталось с гетманом? То он ищет могилы, говорит, что «встосковался» на этом свете не глядел бы на мир Божий в своем одиночестве, то обещает ей, Мотреньке, всю Украину, как вот эту червонную плахту… И отчего ей не жить с ним, чтоб он не скучал? У него нет детей, никого на свете, не так, как у них, у Кочубеев, — и братья, и сестры, и родичи… А он — один, бедненький, как былиночка в поле… Но что ему сделал Палий! И зачем они все четверо сошлись — Мазепа, Палий, Петр — царь и Карл — король! Надо бы расспросить кого-нибудь! Но кого?.. Маму, хиба? Так мама ни Палия, ни Мазепы не любить… А хиба, татка? — Татко добрый. Так татко смиячиметься… «Пиди, скаже, в цяцю пограйся…» От кого спытаю: старую няню — вона все знае…

    … А тут еще этот «соловейко» не дает спать — щебечет тебе под самым окном всю ночь, точно ему сорокоуст заказали: щебечи да щебечи от зари до зари…

    Да и ночь как на беду жаркая, тихая, душная — лист на дереве не шелохнет, воздух куда-то пропал, нечем дышать человеку… Вместо воздуху в окна спальни пышет душный запах цветущей липы — точно и она задыхается… А этот «соловейко» так и надрывается, так и стучит, кажется, под самое сердце…

    «А той сердючок молоденький, що цапа за ногу пиймав… Який чудний… Козинячий лицарь… И яки в его очи чудни… А ну буду думати про цапа, может й засну… Цап-цап — у цапа роги, у цапа борода, мов у москаля… Цап… цап… Мазепа… Палий… Петро… Петро… Карло… А те молоденьке москальча, що весною плакало у садочку?.. Царський, бач, денщик — Павлуша Ягужинский, а плаче, мов дивчинка… А що се соловейко все одно спивае?.. А може, й ранок близько… Подивлюсь у викно…»

    косой… А теперь же так жарко!.. Вот она идет к окну, а в окна кто-то смотрит… Ох!.. Да это белые цветы липы — это они так пахнут…

    — Оце вже! Чи не коров доити? — послышался вдруг голос из угла спальной.

    — Ах, няня! Як ты мене злякала! (Это была старуха нянька, Устя, спавшая у панночки на полу.)

    — Де злякати! Сама злякалась… Думала, видьма йде — розхристана, простоволоса…

    — Мени, няню, жарко — не спится…

    — Може, блошки кусают?

    — Ни, няню, — блох нема… А так жарко… Я все думаю про Палия…

    — От тоби на! Чи тебе не зглажено часом?

    — Ни, няню… А ты бачила Палия?

    — Бачила, панночко… Що се вин тоби, дитятко, приснився?

    — Не приснився, няню, а я так думала… Який вин, няню?

    — Та старый, дуже старый… Такий старый, як ота тополя у перелазу… От, сказать бы, я стара: ще коли жив був старый Хмильницький и мене замиж оддавали, так и тоди Палий був уже старый-старый, аж сивый… От уже я семый десяток по земли вештаюсь, симсот, може, раз на мене смерть косою замахувалась, симсот, може, молоденьких дубкив, що мини на домовину росли, посохло й позрубовано, а я все, мов бовкун — зилля, бовванию на свити, — а Палий Семен так и передо мною такий ветхий, як я перед тобою, моя зелененька ягидко…

    — А який, вин, няню, из себе?

    — Великий та понурый, а очи — оттаки, а вусы — сиви та довги, мов рогачи…

    И старуха, сидя на полу, показывала, какие огромные глаза у Палия и какие длинные усы.

    — Що ж вин робе, няню?

    — Татар, та ляхив, та жидив бье. Ему так вид Бога наказано…

    — А сам вин добрый?

    — Такий добрый, рыбко моя, такий добрый, що и сказати неможно… Бо вин од святой золы уродивсь…

    — Як од святой золы, няню?

    — Так — од золы… В его й батька не було — тильки мати…

    — Як же ж се, няньцю, я не розумию.

    — А от як, рыбко моя… Оце був соби чоловик та жинка, а в их дочка Оленка. От и поихав той чоловик у поле орати. Оре та й оре — коли хрусь! — щось хруснуло пид плугом у земли… Дивиться чоловик — аж то голова чоловича, та така велика голова, мов казан… От и дума той чоловик: «Се мабуть великого лицаря голова, такого лицаря, що вже давно перевелись…» От вин и взяв ту голову — дума: «Нехай батюшка пип над нею молитву прочитав, та помьяне, та водою свяченою скропить, та по-християнськи поховае…» Приихав до дому той чоловик и голову с собою привиз та й положив ии на лаву, а сам сив вечеряти… Повечеряв — а голова все лежит на лави. А жинка, глядючи на голову, и каже: «Мабуть, голова ця на своим вику богато хлиба переила». А голова й каже: «Буде вона ще исти…»

    — Ох, няню! Се мертва голова сказала? — с испугом спросила Мотренька, поглядывая на окно.

    — Та мертва ж, рыбко.

    — Ох, як страшно!

    — Чого страшно, рыбко? Се од Бога.

    — Ну, няню?

    — Ну голова й каже: «Буду я ище исти…» От жинка та як злякаеться, та у пич ту голову й кинула… И стала та мертва голова билою золою… Выгрибли золу у горщик — поставили на лави, щоб москалям на поташ продати… А дочка того чоловика, що найшов голову, не знала, що то зола — думала, що силь, та й посолила соби кусочок хлиба — так маленький шматочок — и ззила… Та важкою ото и стала…

    — Важкою, няню? Як се б то?

    — Важкою, рыбко… Ты сего не знаешь ще… Бог ий сына дав… од золы…

    — Ну, няню, — се казка…

    — Яка казка!

    — Та казка ж, няньцю…

    — А Палий казка?

    — Ни, няню, — Палий не казка.

    — Так то, бач, рыбонько, и був сам Семен Палий — от золы родився… Тоди вин ще не був Палий, а просто Семеник Гурченко, бо его мати була Гурченкова… Той чоловик, що найшов мертву голову, був Гурко.

    — Який Гурко? Що в Борзни?

    — Та вин же ж борзеньский, рыбко… Ото Гурки в Борзни — то его родичи по матери та по дидови, а сам вин од золи родився, вид попилу… Ему б, бач, треба було бути Золенком, або Попилченком, а вин сам себе зробив Палием…

    — Як же ж се, няню?

    — А от як, рыбко… Як той Семеник, що вид попилу родився, став парубком, от и захтив козакувати: «Пиду, каже, мамо, та пиду в Запороги». От и пишов. Йде — йде, дивится — Запороги стоят, горы страшенни. А на горах тих запорозци стоять та й дивлятся — смиются: як-то вин, молоденький хлопчик, на гору страшенну злизе… Бо посередини гори, рыбко, на великому камини сидит — не к ночи будь сказано — сидит сам… — Старуха остановилась.

    — Хто сам, няню?

    — Та чорный, рыбко.

    — Який чорный?

    — Та нечистый, сказать бы, — чортяка…

    — Ну? Се впьять казка, няню…

    — Ни, не казка, рыбко… От сидит та козинячими нижками тупотить та рогами в гору бье…

    — Так у его, няню, роги, як у цапа?

    — Як у цапа, рыбко… От вин сидит, та нижками тупотить, та рогами в гору бье… А Семеник як стрелит из мушкета, як загуркотит по горах, — дивляться козаки, аж там, де сидив нечистый, одно поломья паше та смола пекельна — кипит… Се бач, Семеник чорта убив — спалив его. От запорозьци й кажуть: «Оце так козак! Оце так Палий — самого чорта спалив». А кошовый и каже: «Ну, брате, буде же ты Палием, та йди на Вкраину, та пали от так усяку нехрист, як ты дидька лисого спалив». И с того часу став вин Палием.

    — Ах яка бо ты, няньцю, — возразила Мотренька, — та се ж не про Палия разсказуют, а про святого Юрия, як вин чорта спалив.

    — Эге, рыбко, то таки святый Юрко, а се — Палий… От и пишов Палий за Днипр на Вкраину. Иде та й иде. Як оце побаче татарина, так зараз из мушкета — лусь! — и вбив татарина. А як побаче ляха, то зараз шаблюкою — брязь! — и стяв головку у ляшка. А як побачит жидовина, то зараз на аркане его, та на осину и повисит, як собаку… Так од самого Запорожжа до Вкраины и проложив великий шлях: зараз знати, де йшов Палий — оце тут татарин застреленный валяеться у степу, а тут лях порубаный лежить, а тут жидовин повишеный висит — так и знати Палиеву дорогу… А сам вин — Мати Божа! — такий, що его ни куля не бере, ни шабля не вруба, мов зализо. А оце як начнуть козаки с татарами або з ляхами битись, то Палий сам гарматы заряжае навхресть — и бье за двадцать верст, а чужи гармати до его не достают. А кинь у его такий, що ледве земля его держить, а на простого коня вин только руку положит, так той кинь на землю пада. А шабля в его в пьять пуд-таки важка. Як оце який козак провинится, то Палий и дае ему свою шаблю нести, так той бидный аж стогне — не пидниме нести, а други козаки за его смиются… Оттакий-то, рыбко, той Палий…

    «рыбка» между тем, слушая болтовню старушки, спала крепким сном. Упав горячей головой на руки, положенные на подоконник, она долго прислушивалась к щелканью соловья и к монотонному говору старой няни; перед нею проходили, словно в тумане, образы Палия и Мазепы, которые сливались как бы в одно лицо, и только у Мазепы старые глаза искрились слезою — и Мотреньке стало его жалко-жалко… То выступал этот молоденький белокурый сердючок с пышною розою на шапке, то шел на нее никогда не виданный ею москаль Петр в виде огромного «цапа»… И сон неслышно подкрался к ней под щелканье соловья, так что когда няня подошла к ней, то увидала только белую спину, до половины прикрытую белою сорочкой, да черные косы, густыми прядями лежавшие на подоконнике… В окно уже заглядывала заря чудного, просыпающегося утра…

    — А воно вже й спит… От дурна дитина! — тихо бормотала старуха, качая головой. — От дурне! Як же ж я его теперь положу на лижко — вже мени его не пидняти на руки: славу Богу — выросло… Он яке, спасибо Богови, выгодавалось: здоровеньке та повнотиле та кругленке, мов яблучко червоне, и не вщипнешь его… А де ж его подняти! Мене, стару, переросло… О-о-хо — хо!.. А чи давно ж его на руках носила, кашкою, мов горобчика, годувала?.. Молоде росте, як твой мак цвите, та як мак и опадае: сонечко пригрие, витрец повие — весь цвит розвие… Поки дитина, поти й горя не знае, писни спивае та в косу стрички заплитае… Спи-спи, дитятко, поки косою свитешь, горенька не знаешь… А прийде час — и его пизнаешь…

    — У могили темно-темно, — слышится сонный лепет девушки.

    — Господь с тобою, рыбонько, — яка могила…

    — Гетьман могилу шукае…

    — И нехай шукае… Може й могила его шукае давно, та не найде… А ты, дитятко, лягай спати…

    — Я, я, няню, сплю…

    Старушка тихо приподняла голову панночки. Та не сопротивлялась.

    — Иди ж, рыбко, лягай…

    — Иду, няню… нехай соловейко щебече, а я буду спати…

    — Спи, спи, мое золото червоне…

    Девушка, придерживаемая старухой, улыбаясь сквозь сон, перешла на кровать.

    — Нехай соловейко щебече, а ты кажи про Палия, — бормотала она в полусне.

    Недаром занимал Палий и Мазепу и Мотреньку. В одинаковой мере он занимал и царя Петра, когда он, твердо ступив своею пятою на берег Невы и воткнув трезубец Нептуна в пасть Швеции, мечтал уже поразить этим трезубцем и турецкую пасть в устьях Днепра.

    Что же был Палий для Петра и Петр для Палия?

    и перешел на страницы истории, как последний представитель исторически вымиравшего казачества «тогобочной», правобережной, Украины, хотя сам родился в левобережной Украине.

    «хлопчиком» рос Семеник Гурченко в своем родном городишке. «Хлопчик» этот всегда казался робким, застенчивым, и если его и любили товарищи — хохлята, то именно не за казацкие качества, а за то, что он был добрый и деликатный, «як дивчинка». Обыкновенно эти качества не нравятся сверстникам, таких они называют «мизями», «плаксами» и другими подобными укоризненными «дражнениями». Но Семеника Гурченко, напротив, любили за эти качества, потому что с восковою мягкостью характера в нем амальгамировалась необыкновенно стойкая честность, самоотверженность и беззаветная доброта. Не умея плавать, он бросался в воду вытаскивать утопающих товарищей, голодный сам, он отдавал свой кусок голодной собаке, и чем существо, взятое им под покровительство, было жальче и беззащитнее, тем более убивался над ним Семеник. Под внешней робостью и застенчивостью в нем крылись поэтические инстинкты, и он любил степь больше, чем обработанное поле, горы и леса предпочитал садам Борзны, а пустыню его воображение населяло целым миром таинственных существ.

    Когда Семеника отдали учиться в киевскую коллегию, он показал необыкновенные способности, и здесь он уже начинал проявлять себя так, как потом проявлялся всю жизнь: он становился нечувствительно центром и головою кружка, в котором вращался; он всегда знал больше всех, успевал делать больше всех; все товарищи, пугаемые латынью и всеми школьными чудовищами, прибегали к Семенику, и Семеник разгонял эти чудовища с такою легкостью, что товарищи невольно преклонялись перед этою ласковою «дивчинкою».

    Но вот он выучился, вырос, стал «козакувать»… Застенчивая «дивчинка» встречает другую, более бойкую «дивчину» с «долгою косою» и «бровями в шнурочку»… Начинаются свидания «у вишневому садочку», по ночам, чтоб не стыдно было — «щоб не соромно було дивчину обнимати»… Целовались-целовались — и доцеловались «до рушников»… Вот и руки поп связал «рушниками»… А все Семенику и в церкви «соромно» было при людях взглянуть на свою невесту…

    Оженился Семеник — и овдовел… Где утопить горе великой потери, где размыкать тоску одиночества? Такие робкие, застенчивые натуры не скоро забывают «свое»… Где этот омут забвения? В степи, в пустыне — там, где от Украины осталась одна «руина», за Днепром, далеко от родины…

    Вынырнул он в Запорожье: это уже Палий — «такий козак, якого з — роду — вику не видано»…

    Но и в Запорожье заскучал он. Не такого простора искала душа его, не по сердцу ему была собачья жизнь — или сидеть сторожевой собакой, или ловить в поле татар, словно волков. Душа его искала дела живого, творческого… И затосковал он…

    Нередко казаки и рыбаки видели одинокого Палия бродящим по берегу Днепра и о чем-то думающим. То сядет он на горе и смотрит куда-то вдаль своими добрыми глазами…

    — Кто даст мне криле, яко голубине, — и полечу, — часто шептал он молитвенно.

    Что же он там делал? Его неудержимо влекла к себе «руина» Украины — пустынная местность, бывшая когда-то цветущею страною, а потом свидетельницею кровавейших войн казаччины с поляками, местность, на которой Хмельницкий добивал господство ляха над украинцем и где потом преемники его добили самую казаччину… Местность эта была разорена — разорена самым безбожным образом, как не разорена была когда-то даже Палестина, посыпанная римскою солью. Западная Украина была залита кровью, и над ней произнесено было проклятие земных владык: вывести из нее на левый берег оставшееся в живых население, и пусть она навеки останется «руиною».

    Среди этой-то «руины» и явился Палий. Что он нашел там — этого он не мог забыть всю жизнь!

    … На месте обширных цветущих некогда сел — кучи мусора, золы, разносимой ветром, и обуглившихся бревен… Кое-где уцелели трубы от домов, размытая дождем глина и кирпичи от печей, да какой-нибудь покосившийся одинокий столб, свидетельствовавший, что здесь когда-то стояли дубовые казацкие ворота, которые вели во двор, полный детьми, стариками, «дивчатами» и «молодицями» — и ничего этого не осталось, ничего, кроме следов старого кладбища с торчащими кое-где крестами… Старики померли где-то в пути в новый казацкий Иерусалим, дети повырастали вдали от родины, «дивчата» и «молодицы» похоронили своих женихов и мужей под «руинами» дорогой Украины… Бурьяном позаросли обширные сельские площади, а следы улиц еще хранят память о прошлом в кое-где сохранившихся колеях от железных ободьев тяжелых возов чумацких… И поля вместо пшеницы поросли бурьяном, среди которого кое-где белеются кости человеческие, кости казаков, павших за эту дорогую «руину», когда она еще не была «руиною» … Заплакал Палий, когда увидал эту пустыню, усеянную сухими казацкими костями, и долго плакал он, припав лицом к крутой шее своего любимого коня…

    — О чем плачешь ты, сын мой? — раздался вдруг голос позади его.

    … Кому быть в этой пустыне, проклятой Богом и людьми?.. Оглянувшись, он увидел старика, седая борода которого спускалась до пояса. На голове у него была скуфейка — нечто среднее между восточной фесой, только черной, и монашескою шапочкой. В руках у него был большой дорожный посох, а за плечами кожаная сума. В лице старика было столько доброты, а в черных глазах столько искренности и какой-то детской незлобливости, что Палий сразу узнал в незнакомце человека не от мира сего…

    — О чем слезы твои, сыне мой по благословению? — повторил незнакомец, осеняя крестом Палия, у которого на груди блестело большое серебряное распятие.

    — Плачу я над сею пустынею и над костями человеческими, отче, — отвечал Палий.

    — Плачь, сын мой… дороже фимиама слезы сии пред Господом… Ты тутошний?

    — Ни, отче, — тогобочний.

    — А ради какого дела пришел сюда?

    — Поклониться праху предков моих — и сердце мое разорвалося при виде сей руины… Богом проклята, видно, отчизна предков моих…

    — Не говори сего, сыне…

    И незнакомец, сняв с плеч котомку, достал из нее толстую книгу в кожаном переплете.

    — Читаешь, сын мой? — спросил старик.

    — Читаю, отче.

    — Раскрой пророка Иезекииля главу тридцать седьмую, — сказал старик, подавая книгу Палию.

    Палий отыскал указанное место.

    — Чти, сын мой.

    «И бысть на мне рука Господня, и изведе мя в дусе Господни, и постави мя среди поля, се же бяше полно костей человеческих», — читал Палий.

    — Се поле и се кости, — сказал старик, указывая на пустыню. — Чти далее.

    «И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля и се сухи зело (продолжал Палий дрожащим голосом). И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? И рекох: Господи Боже, ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия, и речеши им: кости сухия, слышите слово Господне: се глаголет Адонаи Господь костем сим: се аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам дух мой в вас, и оживете и увесте, яко аз есмь Господь…»

    — не страх, а священный ужас…

    — Отче святый, мне страшно, — тихо сказал он, боясь взглянуть на незнакомца…

    — Не бойся слова Божия… чти дале…

    — «И прорекох: якоже заповеда ми Господь, — читал Палий, бледный, растерянный. — И бысть глас внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему. И видех, и се быша им жилы, и плоть растяше и протяжеся им кожа вверху, духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы духови: сие глаголет Адонаи Господь: от четырех ветров прииди душе, и вдуни на мертвые сия, и да оживут. И прорекох, яко же повеле ми, и вниде в ня дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих, собор много зело…»

    — Отче святый… благослови мя… — молился он.

    — Встань сыне… Я грешный человек… встань…

    — Ох! Боже! Оживут ли кости сия! — рыдал Палий, целуя книгу.

    — Оживут — оживут — и будет собор много зело.

    — Благодарю тя, Господи Боже! Благодарю тебя, отец святый!.. Но кто ты?

    — Я скажу тебе, кто я… Ты в Хвастов едешь?

    — В Хвастов, отче.

    — Так пойдем вместе — дорогой ты все узнаешь…

    Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17
    Краткий словарь забытых слов