Часть 1:
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11 |
III
Вечером того же дня, 24 апреля, флотилия пристала к берегу недалеко от устьев Охты, где Шереметев во главе двадцатипятитысячного войска уже ожидал царя с флотским подкреплением. Царь прибыл не один и не сам он командовал своим лодочным флотом: флотилиею командовал сам адмирал Головин, а в числе других командиров были Головкин и Меншиков. Царь всех их превратил в моряков, а сам носил звание простого бомбардирного капитана.
Ниеншанц был тотчас же обложен русским войском и со стороны суши и со стороны Невы. Надо было торопиться взятием крепости, потому что шведская эскадра скоро должна была войти в реку с моря и спешить на помощь Ниеншанцу.
— куда идти, где стоять, как действовать, царь подозвал к себе Ягужинского, который как не принимавший еще непосредственного участия в деле и не получивший никакого особого назначения стоял поодаль и беспокойно ожидал — что же будет дальше.
— Ну что, Павлуша, ты еще не видывал настоящей баталии? — спросил его царь ласково-взволнованным голосом.
— Не видывал, государь, — ответил юноша.
— Боишься, чаю?
— Чего бояться?.. За тебя, царь-государь, боюсь.
— За меня не бойся… Меня хранит Бог для блага России… Молись Ему…
— Буду молиться, государь.
— Так стань там, к тому леску, — и видно будет, и в безопасности находиться будешь…
Царь быстро повернулся, снял шляпу, набожно перекрестился и исчез в числе прочих, шедших на приступ.
— все это спуталось в его глазах, смешалось, потеряло всякий смысл… Он видел что-то неопределенное, неясное, непонятное для него…
Что-то глухо бухнуло, словно упало, оборвалось, разбилось… Это пушка… Буханье повторилось — чаще и чаще… Вот уже стелется дым над Невою… И на крепости, на стенах, всплывают какие-то белые громадные пузыри — и лопаются с гулом… Это дым от пушек… Глуше и сердитее ревут пушки — и Нева стонет, и лес словно вздрагивает… Вздрагивает и Павлуша…
Он машинально крестится, но не знает, о чем молиться, что просить и за кого. Ему разом стало страшно за всех — и за тех, что рядами двигались к крепости как бы подгоняемые громом, и за тех, неведомых ему, которых эти за что-то ненавидели и стремились убить их…
— Езус — Мария! О! — послышался сзади его тихий стон.
Он с испугом обернулся — и остолбенел от изумления. В нескольких шагах от него опять показалось что-то вроде того видения, которое поразило его в саду Диканьки, среди цветущей природы Украины. Но это было другое видение, хотя такое же прелестное, только без короны и цветов. Павлуша видел только большие черные глаза, которые его пугали своим каким-то глубоким и густым — так по крайней мере Павлуше казалось — блеском… Это была молоденькая девушка, высокенькая, плотная.
— Его убьют! Езус — Мария! — повторила девушка как бы вопросительно.
— Кого убьют? — невольно спросил Павлуша. — Царя?
— Нет… царя я не знаю…
— Так кого же?
— Моего доброго господина.
— А кто твой господин?
— Мой господин — Александр Данилыч.
— Меншиков?
— Да, Меншиков.
У девушки заметен был нерусский выговор. Но русские слова, как видно, она знала.
— А ты кто же? — спросил Павлуша.
— Я Марта Скавронска, из Мариенбург. Меня русские в полон взяли. А ты кто?
— Я денщик царский — Ягужинский Павел. А ты у Меншикова теперь?
— У Меншикова. Он добрый…
— Что ж ты у него делаешь?
— Я служу ему.
Между тем канонада разгоралась. Слышался уже не стук отдельных ударов, а сплошной гул, который перекатывался из конца в конец, как удаляющаяся гроза.
Войско, предводительствуемое Борисом Шереметевым и ведомое молодыми русскими и преимущественно немецкими офицерами, извивалось вокруг маленькой крепости в виде огромной змеи, которая с каждой минутой суживала свое страшное кольцо и должна была скоро задавить жалкий Ниеншанц. Крепостные батареи, в большей части подбитые русскими ядрами, умолкали одна за другой. Казалось, что войско шло на мертвеца…
— Лют сегодня Борис, — послышался голос царя.
— Да добрым был ли он, государь, и от младых ногтей?
— Подлинно так. Намедни доносит мне: «Послал-де я во все концы пленить и жечь, дабы-де помнили вороги твои, государевы, твоих ратных людей — как они-де чисто бреют».
— Брадобрей, государь, точно брадобрей, Шереметев Борис Петрович.
— Да, крутенек Боря.
Это царь в сопровождении Меншикова ехал к другому концу поля битвы, чтобы ничего не оставить без внимания. Ягужинский и Марта увидели их. Узнав Меншикова, Марта радостно вскрикнула. Царь оглянулся.
— А! Это ты, Павлуша… А кто с тобой?
— Это Марфуша, государь, моя полонянка ливовская, — отвечал Меншиков, ласково взглянув на девушку, которая тоже глядела на него радостно.
Царь тоже как бы изумился. Перед ним почему-то мелькнул образ Анны Монс… Точно Аннушка… Нет, не Аннушкины глаза.
— Как тебя зовут? — быстро спросил царь.
— Марта, ваше… ваше величество.
— А кто твой отец?
— Самуэль Скавронски.
Девушка отвечала тихо, робко, не спуская глаз с вопрошающего, точно это была исповедь… По лицу царя пробежало нервное подергивание.
— Давно она у тебя? — спросил царь, быстро обращаясь к Меншикову.
— Недавно, государь.
— А при каком деле она у тебя?
— Портомоя…
Царь снова молча взглянул на девушку, потом на Ягужинского, пришпорил коня и скрылся. Ускакал и Меншиков.
Осыпаемая ядрами, не видя ниоткуда помощи, крепость недолго сопротивлялась. Петр широко перекрестился, когда увидел, что на одной из крепостных башен показался белый флаг.
— Пардону просит, — весело сказал царь, — я не чаял так скоро добыть ключи от рая.
— Ключи-то, государь, может, и добыты, да дверь-то в рай еще не отворена, — заметил Меншиков. — Может, она приперта изнутри…
— Что ты врешь, Данилыч! — сердито сказал царь.
— Не вру, царь-государь… Дверь-то райская не токмо засовом изнутри засунута, да и архистратиг Михаил за дверью с огненным мечом стоит.
— Что ты!
— Верно, государь: сейчас сам увидишь — погоди немного.
Крепостные ворота скоро отворились, и престарелый шведский комендант вынес ключи на блюде.
Пока все это происходило, из обоза воротился Меншиков в сопровождении седого как лунь старика. Он был одет, не как местный житель, не по-чухонски, а по-русски. Характерные лапти, покрой рубахи с косым воротом и волосы с подстриженной маковкой изобличали его национальность. Старик молча приблизился к царю. Из старых, запавших, но еще светившихся жизнью глаз текли слезы. При виде царя старик повалился в землю.
— Встань, старик. Говори — кто ты такой и зачем пришел к нам? — спросил царь.
— Ну говори же, старичок.
— Господи! Сорок годов я русскова духу не слыхал, слово родное забывать стал… А ноне вот на, поди! — сам осударь великий… речь православную слышу…
И старик крестился дрожащими руками.
— Ну так говори — кто ты и что хочешь поведать нам, — повторил царь.
— Пес я, осударь, одичалый, — мотая головой, говорил, старик. — Одичал совсем — отбился от родново дому, от земли православной. Блаженныя памяти при царе Лексей Михайлыче ушел я из Великого Новагорода от тесноты боярской — и вот скоро пятый десяток как маюсь тут среди чуди белоглазой… Ох, опостылела мне она, эта сторонка чужая, проклятая, а повороту мне к родной земле нету… Хуть бы кости старые привел Бог родною землицею присыпать…
— Ну так что ж ты хотел поведать нам? — нетерпеливо говорил царь.
— Осударево дело, батюшка, осударево, — как бы спохватился старик. — Я вот, осударь, здесь грешным делом рыбку ловлю и на взморье частенько бываю. Так ноне, осударь, утром я и видел корабли шведские в море — от Котлина от острова, надо бы так полагать, сюда идут…
— А много кораблей? — тревожно спросил царь.
— Многонько, осударь. Только я так тебе скажу, царь-батюшка, — эти-то швецки корабли можно голыми руками побрать.
— А как?.. Говори, старик, я твою службу не забуду.
— Спасибо, царь-осударь, на добром слове, а я служить своему батюшке-царю всегда рад.
— И ты говоришь — корабли сюда идут? — нетерпеливо спрашивал царь.
— Надо так думать, осударь. Я их обычаи знаю. Всяку весну они тут плавают — по Неве вплоть до Ладоги… Так я тебя научу, осударь, что делать!.. Вот туда пониже, за этим коленом, от Невы влево речечка махонька течет — Мыя называется, так лесом-то эта самая Мыя и доходит до взморья… А вправо от Невы идет рукав — он идет за островом за Янисари — и тоже в море входит… Так ежели, примером сказать, ты, осударь, пойдешь кочами своими рукавом, а кто другой у тебя с другими кочами войдет в Мыю — речку, так коли швецки корабли придут да в Неву зайдут, тут и бери их, как карасей в верше…
Царь казался взволнованным. Никогда ему не представлялась такою легкою возможность первой морской виктории. И вдруг!.. Да это вероподобно, рассказ старика дышит такой простотой, такой уверенностью… А он и не подозревал о существовании тут лесной речонки, обходной струи, в которую корабли не могут попасть, но которая именно создана для его легких лодочек… Промысл Божий… Дверь райская отворяется… Старик — это посланник Божий, это новый старец Пелгусий, который предсказал победу Александру Невскому, тут же на берегах этой самой заколдованной Невы…
— И ты верно, старичок, знаешь, что есть здесь обход лесом? — с волнением спрашивал царь.
— Есть, осударь, Мыя называется.
— И ты проведешь по ней мои кочи?
— Проведу… как не провести!
Ночь тихая, прозрачная, с широкою зарею от заката до востока, с прозрачно-голубоватым небом, с робко мигающими звездами, которые как бы боятся, что вот-вот из-за темного бора выглянет бессонное солнце и прогонит их с бледного неба. Но все же это ночь, обязывающая ко сну и к покою. Спит полуразрушенный Ниеншанц, окруженный белыми палатками. Это — русское войско, которое тоже спит, оберегаемое дремлющими часовыми. Спит темная Нева, и только слышится ее тихий, сонный шепот — это катится сонная вода речная от Ладоги до самого моря. Спят, уткнувшись в берега, словно утки, маленькие лодочки, составляющие флотилию царя. А среди их, среди этих серых уточек, спят две огромные птицы — не то гуси, не то лебеди… Это два шведских корабля, взятые с бою маленькими русскими лодочками…
… Вон на берегу реки стоит этот кто-то, задумчиво глядя на воду, на реку, сонно бегущую к морю… Кому же больше быть, как не царю? У кого другого такой нечеловеческий рост — в полтора роста человеческого? У него одного только…
Да, это он — он не спит. Не спится ему после первой славной морской виктории. Могучие грезы одолевают беспокойную голову царя… Радостью и гордостью блестят его глаза всякий раз, как они останавливаются на шведских кораблях…
«Все это мое — мое отныне и до века, — думается царю. — На сем месте созижду дом мой — и будет стоять он, пока стоит российское государство, пока земля стоит…»
И он нетерпеливыми шагами начинает ходить по берегу, останавливается, размеривает, говорит сам с собою… А беспокойная мысль забегает вперед. Уже ему видится на этом месте громадный город, весь изрезанный каналами, охраняемый неприступною крепостью, и корабли, корабли… Никогда в жизни Петр не был так счастлив, как в этот день. То, о чем он мечтал с детства, с тех пор как увидал Переславское озеро, для чего он подтянул на дыбу всю Россию, — сбывалось: ноги его стояли на клочке земли, который омывала морская вода, вода европейского моря — и этот клочок земли был его собственностью, и никто у него этого клочка не отымет… А эти два чудовища морские — и их он взял с бою, как и этот клок земли… Теперь у него будут свои морские чудовища, им есть где разгуляться, расправить свои белые крылья…
— Пойду — напишу про свою радость Аннушке да князю — кесарю, — сказал он, топнув ногой.
— его тянуло под открытое небо, а потому он и по взятии Ниеншанца оставался в походной палатке, где и работал и спал. У входа в палатку стояли часовые. Царь, отдернув полог, увидел, что у самого входа лежит что-то на пологе, скомкавшись в клубочек.
— А, это ты, Павлуша, — сказал царь. — Ступай к себе, спи, я еще писать буду.
Ягужинский, не совсем очнувшийся от сна, тихо удалился в свое отделение палатки. Но царь тотчас же вернул его.
— А бумаги Кенисена где? — спросил он.
— У тебя на столе, государь, — отвечал юноша, бледнея и со страхом глядя на царя.
— Хорошо, ступай спи.
Но Ягужинскому не довелось спать в эту ночь…
Он внимательно стал слушать из-за наружной перегородки, что делает царь… Все слышно — слышно даже его могучее дыхание, слышно, как он потянулся, зевнул, хрустнул пальцами и присел к своему походному столу.
— Боже, благодарю Тебя! — слышалось из-за перегородки. — Сна мне нет от великого счастья… Какой день, какой славный день…
Послышался шорох бумаги, хруст взламываемого сургуча… У Ягужинского сердце упало… Скоро, сейчас он увидит это страшное…
— Эх, бедный, бедный Кенисен! Не дожил ты до моего счастья, — слышался тихий, задумчивый говор царя с самим собою. — Посмотрим, что-то у тебя тут есть… А! Что это такое!
«Страшное, страшное увидал», — думал Павлуша, дрожа всем телом.
— Аннушка… Анна Монцова… Как она к нему попала!.. И письма ее… знакомая рука… Так вот она как… Так вот где змея подколодная… А! «Зейн гетрейсте бет ин мейн дот» … как и мне писала… «по гроб верная»… А! Шлюха…
… Упала табуретка…
— На дыбу!.. На плаху!.. Нет! На кол, на кол немецкое отродье!.. — Голос царя страшен. Он быстро ходит по обширной палатке, роняя и разбрасывая все, что попадалось ему на пути… Потом он снова шуршал бумагами, комкал их, бормотал несвязные слова…
— Вот тебе и радость — вот тебе и виктория… Что ж! Из-за сей мрази радость великую погубить?.. Нет!.. Не люба мне была Москва, а теперь стала еще постылее… Там убить меня хотели, в Москве же и обманули меня… К черту Москву! У меня есть новое место для столицы, и отныне будет оно моим парадизом и парадизом всего российского царства.
Ягужинский стал спокойнее прислушиваться. Он знал, что когда беспокойный царь заговорит о российском царстве, о его славе, то все другое, личное, уже менее острым становится для него.
— Я здесь сооружу мою новую столицу… Се будет новый мех, и в новый мех я волью новое вино — и просвещение, и новые доблести российские… А Москва — пусть останется Москвою… Ишь ты! Москва-де сердце России — ну ин и пусть останется сердцем, кое присно живет в разладе с рассудком… Так и Москва… А эта немка — Анна… Что ж! Пускай ее… не любит уж… Да и любила ли, полно? Не царя ли видела во мне, а не любовника?.. Да, любить и царь не может заставить…
Ягужинский видел, как громадная тень царя наклонилась над столом. Голова опустилась на руки. Тихо стало в палатке.
— А эта — Марта, что ли? Какие глаза — чистые, невинные… Может, эта и полюбит не как царя… Ну да благо — быть здесь «Питербургу»!
… Потом зашуршала бумага, заскрипело перо…